Осознав, что «мои деньги в другом банке», как говорил Немирович-Данченко, а не на шабаше творческой элиты, я стала одинока. Я состояла из другого материала, чем Олег и его друзья. Слава богу, три мои самые близкие подруги понимали меня. Таня и Ира были достаточно политизированны, а мудрая Лена — нет. Но она сказала: «Это не твой выбор. Жизнь зачем-то так выбирает за тебя. В конце концов, ты пишущий человек, и она лучше знает, куда тебя посылать». И я очень благодарна им, иначе у меня был бы страшный кризис идентичности.
В светском кругу, кроме них, мне даже не с кем было это обсуждать. Интеллигенция не желала разбираться в политике, озвучивала самые примитивные мифы и при этом требовала, чтобы эти мифы выслушивали с уважением. Как говорил Жванецкий: «Вся история России есть борьба невежества с несправедливостью».
Фигурируя в качестве «бабы на чайник», я всё время заглядывала в материалы, готовящиеся для президентской программы и советовала стилистические поправки. Однажды вечером Олег показал мне текст по поводу «Духовного возрождения». Это была такая лабуда, что я орала на него несколько часов. Олег ответил взаимностью и сказал, что если я такая умная, то могу сесть и подготовить свой вариант. Я ответила, что мне нужны все цифры, все факты, документы по всем областям культуры и возможность получать консультации у специалистов. Производя легкомысленное впечатление, в делах я зануда, например, совершенно не могу писать о герое, если не обладаю массой дополнительных подробностей, которые никогда не войдут в пьесу.
— Главное в этой программе экономическая часть, — сказал Олег. — Никто не будет сейчас подробно заниматься культурой.
— Сначала хлеб, а нравственность потом, — процитировала я.
— Первая нравственная задача — накормить голодных, а потом думать о том, чтобы живописцы окунули свои кисти. И логика работы, и сроки работы нашей группы рассчитаны только на это.
Спорить было трудно, ведь только что была разогнана компания под предводительством «духовного отца господина Сосковца», потратившая львиную долю денег и времени без всякого результата, и группа Сатарова работала в условиях экстремала. Так что единственное, чем я реально могла повлиять на текст «духовного возрождения», это добавить предложение о создании реальных юридических механизмов защиты интеллектуальной собственности и авторского права.
Этой проблемой, от которой все эксперты были страшно далеки, я так всех достала, что Володя Размустов принёс мне стопку документов и сказал:
— У тебя много энергии, тебя надо чем-то занять, чтоб не мешала. Ты пишешь нормальные статьи по правам человека. Просмотри эти бумаги и попробуй написать проект статьи по защите материнства и детства.
Документы были те ещё: суконные лозунги про мать и дитя в стилистике комитета советских женщин. Их писали «Женщины России» и всякие кондовые комитеты. Я пошла убеждать Размустова, что такой совок уже невозможен. Что мать и дитя в одном флаконе — патриархальный миф, что права женщин существуют независимо от прав детей и т. д. Он посмотрел на меня без всякого энтузиазма и сказал:
— Это твои проблемы. Пиши бумаги, будем их обсуждать в рабочем порядке.
— Я могу написать это в жанре мелодрамы, триллера, поэмы, капустника и т. д. Но я в жизни не писала в жанре политических документов, — ответила я чуть ли не с кокетством. Мол, мы выше этого.
— Времени и желания обучать тебя нет ни у кого. У тебя есть несколько дней и возможность запрашивать документы в министерствах и ведомствах. Имей в виду, что, если у тебя ничего не получится, это войдёт в программу именно в том виде, в котором тебе не нравится. Всё, извини, мне больше некогда обсуждать это с тобой, — холодно сказал Володя, обозначив, что наши отношения из светски-соседских перешли в экстремально производственные.
Я никогда не работала в подобном режиме, но прикусила язык и пошла думать. Занимая определённое положение в своей профессии, я оказалась здесь полной неумёхой и честно начала учиться. Я стала запрашивать документы в министерствах, приходила фигня в толстых пакетах. Я просила цифры и факты, присылали планы, прожекты и лирические истории про то, как будут возведены детские оздоровительные лагеря и увеличены денежные пособия. А время шло. Я не имела своих каналов, не владела языком и логикой чиновничьего сословия, а никто из них не хотел посылать в группу помощника президента компромат на самих себя. Я звонила, просила, угрожала, вежливо обещали и снова посылали фигню.
Было понятно, что меня дурят, но не видно, в каком месте. Я была в отчаянии и начала искать цифры и факты по своим журналистским, феминистским и правозащитным каналам. В результате получилась картина, от которой темнело в глазах, и хотелось немедленно бросить всё и пойти в профессиональную политику.
Цифры, с одной стороны, международные конвенции — с другой, выглядели в сумме душераздирающе. Олег посмотрел текст и сказал: — Ты пишешь не программу для победы Ельцина, а программу для победы Зюганова. Всё это не результат реформ, а результат социализма. Если хочешь работать в команде, придётся понять, что амплуа журналиста-обличителя должно остаться за воротами Волынского, не потому, что надо лакировать действительность, а потому, что перед нами стоит совершенно конкретная задача. И мы выполняем её не ради конкретного Ельцина, а ради продолжения реформ.
У меня не было иллюзий по поводу стопроцентного выполнения президентской программы, поскольку предвыборная программа есть договор власти с народом. Одна сторона обещает, а другая требует выполнить обещания. Я не идеализировала обе стороны. Моей задачей было внедрить адекватное представление о правах детей и женщин в контекст общественного обсуждения и написания последующих программ. Только ленивый потом не переписал этого в свою программу.
Пока готовились выборы, я успела пожить несколько недель в Берлине на стипендии Академии искусств. Была предоставлена самой себе и получила колоссальный опыт, подтверждающий, что эмиграция была бы для меня смертью.
Богемная Рената, руководившая проектом, с копной рыжих волос и папироской с марихуаной, поселила меня в комнате с эркером, близняшке моего арбатского жилья. Я точно так же принадлежала наконец самой себе, точно так же валялись книги на подоконниках, точно так же матрас на ножках с кучей подушек обозначал сексодром, точно так же цокали шаги в колодце узкого переулка, так же налипал снег на высокие окна, так же пах воздух.
Я просыпалась ночью, и по щекам ползли слёзы от ощущения себя семнадцатилетней девчонкой в доме на углу Арбата и Староконюшенного. Берлин устроил мне фарсовое «дежавю».
Я встретила приятелей-эмигрантов пятнадцатилетней давности. Вечером в центре города меня чуть не изнасиловал турок; а днём итальянец невиданной красоты охмурил так, что я дошла до его подъезда. Потом включилось возрастное «а хрен его знает?», после которого говоришь «нет», чтобы потом долго жалеть. Я съездила в Гамбург к красавице Еве Гербердинг, переводившей мою пьесу. В одиночестве шлялась по музеям, базарам художников и распродажам. Иступлённо смотрела новости, чтоб хоть что-нибудь про Россию. Извела большую часть денег на телефонные звонки, и, когда оплачивала счёт, выезжая из гостиницы, служащая сделала почтительный книксен. В немецком понимании такие счета за разговоры из номера оплачивают только миллионеры.