Когда Верка, став старшеклассницей, приходила на десять минут позже веленого, она шмыгала в свою комнату, потому что в неё летел тапочек, швыряемый мамой, лежащей в постели. Тапочек сопровождался дежурным текстом:
— Верка, стерва, сука, леблядь! Ты опоздала на десять минут, — после чего все спокойно засыпали.
Когда Верке исполнилось восемнадцать лет, мама начала её сватать. Раз в неделю она объявляла, что в субботу придёт мальчик из хорошей семьи. Когда приходил мальчик, Верка закрывалась в своей комнате на задвижку.
— Выходи, — стучала мама.
— Сунь под дверь пятёрку, тогда выйду, — цинично отвечала Верка.
— Ты столько не стоишь, — смеялась мама.
— Через час это будет десятка, — отвечала Верка.
— Я вырастила проститутку, — сокрушалась мама и совала под дверь пятёрку.
— Сама виновата, — отвечала Верка и выходила.
Мальчик, конечно, сразу был готов, Верка была хороша как куст роз. Она садилась и начинала строить из себя полную дуру. Мальчик мялся, мама заламывала руки. Горе было мальчику, который решался продолжить отношения, Верка мочила его по полной программе. Мама надувалась, но к следующей субботе изыскивала нового. По-моему, так они перелопатили пол-Москвы.
До школы во дворе у меня было два дружка, Серёжка и Витька; мы лазили по плитам недостроенных домов, бегали за мячом, меня брали на подсобных ролях играть в войну. Однажды забрались в подвал и начали играть «в доктора». Занятия эти предполагали постепенное, и замотивированное ритуалом «лечения», показывание гениталий. Не то, чтобы «ой, чего покажу!», а солидные, степенные жалобы на болезнь, осматривание пациента, консилиум из двух врачей, назначение лечения и исполнение процедуры в виде накладывания зелёных листочков и других подручных средств. Я была первой пациенткой, честно исполнила все договорённости, но, когда роли поменялись, ничего, кроме голых задниц, для медицинских экспериментов не получила. Я очень обиделась на них — мужские гениталии я, как санаторно-больничный ребёнок, представляла себе в сто раз лучше, чем возможность неисполнения договоров. Честные партнёры по играм, заступавшиеся за меня в самых сложных ситуациях, кинули меня на такой мелочи. Я была поражена.
В школу я пошла в 1964 году. Мы оказались с Веркой в параллельных классах. Школа была скучнее больницы и санатория, дети много врачи и подлизывались. В классе сложился «отличницкий бомонд» — такие девочки с косами, тихие аккуратные и воображалистые. По отметкам я тоже была отличница, но у меня почему-то всегда тетрадь, руки, лицо и манжеты были в чернилах. В моих руках текли даже не заправленные чернилами ручки. Ещё у меня были проблемы с одним мальчиком. Моя любимая учительница Ирина Васильевна, видимо, всем вправила мозги, что дразнить меня хромоножкой нехорошо. Никто и не дразнил. Кроме мальчика, который как раз мне нравится.
Каждый день он выбегал из школы пораньше, прятался за колонну и при виде меня выскакивал с воплем: «Хромоножка!». Я изо всех сил давала ему портфелем по голове. Он шатался от удара, а я гордо удалялась к дому. Назавтра всё повторялось. Я никогда не жаловалась, но однажды раскровавила ему физиономию. Его отвели в медпункт, а мне в тетради написали: «Безобразно избила мальчика».
Наши садомазохистские услады кончились в четвёртом классе, когда меня перевели в специнтернат, иначе, я, наверное, отбила бы ему все мозги. Мы встретились через много лет в автобусе, я уже была замужняя женщина с детьми.
— А я вот в Америку уезжаю. Навсегда. Зачем ты замуж вышла? Я тебя любил всю жизнь, с первого сентября первого класса, — сказал он, и я чуть не заплакала и чуть снова не треснула его сумкой по голове.
Во втором классе на продлёнке мне всё объяснили про половую жизнь. В описании не было ни одного нормативного выражения, но технологические аспекты я усвоила. Каково было моё изумление, когда вскоре после этого мама выхватила у меня из рук «Декамерон» и унесла с криками негодования. Не идеализируя уровня маминой изобретательности, я прочесала дом по квадратам и обнаружила синенький томик Боккаччо в тазу под ванной. Это упрощало задачу. Обычно мне не разрешали читать лёжа в ванной, объясняя, что от этого портятся глаза и книги. Теперь, залезая мыться, я доставала «Декамерон» и супервнимательно читала. Прочитав, была страшно разочарована и на всю жизнь потеряла пиетет к запрещённой литературе.
Несмотря на то, что мама не работала и не перетруждалась по хозяйству, она всё время меня куда-то засовывала — то на продлёнку, то в городской пионерский лагерь. Я и так плохо ела, а там кормили какой-нибудь холодной сосиской, слипшейся кашей и молоком с пенками. Я была совершенно дистрофичным ребёнком, весила меньше всех в классе. На фоне вальяжной роскошной мамы, набравшей, выйдя замуж, килограмм двадцать, я выглядела весьма не товарно и чувствовала это.
Насколько мой отец был героем своего времени, настолько моя мама была его жертвой. Она самозабвенно назначала всех виноватыми за свою неудавшуюся жизнь. Виноват был Муром, в который она поехала по собственной воле, бросив уже написанную, но ещё не защищённую диссертацию; виновата была я, — что заболела полиомиелитом, не дав ей устроиться на хорошую работу; виноват был отец, — что начал пить, хотя в её обществе пьянство было самой безобидной формой психологической защиты; после смерти отца виновата была советская власть, — что платила маленькую пенсию на детей, намекая, что хорошо бы маме и самой учиться зарабатывать, и т. д.
Моя мама, Цивья Ильинична Айзенштадт, родилась в семье студентов Тимирязевской академии через год после своего брата. Тимирязевку она считает судьбоносным местом жизни — там познакомились родители, там была зачата, там родилась, там закончила Ветеринарный институт после эвакуации, там встретила моего отца.
Мамино детство прошло на колёсах. Когда её отец, мой дед Илья, закончил Тимирязевскую академию и был послан завучем в еврейский сельскохозяйственный техникум между Херсоном и Николаевом, маме было четыре года. Семья уехала с Арбата. Шёл 1926 год. Сад был завален фруктами, рядом с домом стояла сыроварня. За продуктами раз в две недели на арбе (арба — Арбат) жёны преподавателей ездили в посёлок Новополтавка. Мамина мама, моя бабушка Ханна, не работала, но, несмотря на демократические декларации, в семье при этом была домработница.
Через год деда послали в Кизляр организовывать переселение горцев на землю. Таты — горские евреи — были люди дикие и горячие, они убили прежнего агронома. Горцы приходили к деду по всем вопросам, возбуждённые, крикливые с кинжалами за поясами. У маленькой мамы кинжалы вызывали дикий страх, поэтому она отбирала их прямо у порога, и гости, смеясь, не перечили девочке.
Горцы называли дедушку брат Илья, а бабушку — сестра Анна. Когда они заходили, их сажали за стол и бежали к хозяину за четвертью вина. Остаток вина дед выплёскивал за окошко. Во-первых, он не пил даже сухого, во-вторых, вино делалось на его глазах: горцы топтали виноград в лоханке грязными босыми ногами. Летом шли такие ливни, что было невозможно выйти на улицу, и специальные люди, громко крича, разносили по домам лаваш и виноград. На день семья покупала пудовую корзину винограда, и еле хватало. Был момент, когда горцы голодали, и дед куда-то ездил и добился для них вагона муки.