Наша компания быстро наваляла письмо типа «Мы, молодые литераторы, считаем деятельность „Союза писателей аморальной…“»
Написав бумагу, начали собирать подписи, и, надо сказать, процентов пятьдесят участников с готовностью подписались под текстом. Мы планировали зачитать письмо на закрытии, при стечении перестроечной прессы.
Меня пригласил выпить кофе влиятельный литературный чиновник, спавший почти со всеми отечественными авторессами перед их приёмом в Союз писателей. Мы были с ним знакомы ещё с моей работы в Союзе писателей, он считал меня «своей», никогда не делал стандартных предложений и вообще неплохо ко мне относился.
— Послушай, — сказал он. — Мне обидно. У тебя всё только начинается. До меня дошло, что это ты крутишь всю эту компанию. Остановись, подумай, отойди от истории с этим письмом. Оно никому не навредит, кроме тебя. Твои документы сейчас лежат в приёмной комиссии, я в них глянул. У тебя отличные рекомендации. Битов, конечно, не фонтан, вокруг него всегда какие-то сомнительные истории, но Зорин — это ж наш человек. И Рощин — живой классик. Не путай себя со всей этой голытьбой. Они с чем приехали, с тем и уедут с совещания. У тебя другие погоны — идёт спектакль, отличные рецензии прессы, ты вступаешь в союз, мы тебе делаем книжку в Совписе (издательстве «Советский писатель»). Ты — молодая девчонка и уже состоялась.
Выражение «состояться», аналогичное нынешнему «крутой», означало тогда ступеньку, на которой тебя подпускали к писательским благам, так сказать «к закромам Родины». И, надо сказать, сей чиновник отговаривал меня не из цеховой потребности замять письмо, это был не его участок работы. Он искренне хотел помочь заблудшей овечке как старший товарищ.
Совещание подходило к концу, начальство нервничало. Мы решили, что зачитывать текст должен не москвич, а провинциал. Им захотел быть замечательный парень из Одессы, фамилию которого, к сожалению, не могу вспомнить, позже переводивший Бодлера. Он махнул для храбрости стакан водки и вылетел на сцену так резво, что опрокинул пытающегося показать ему место у микрофона комсомольского босса.
Эффект был потрясающий, зал и пресса затрепетали от текста, а сидевший в красном углу главный писатель страны Карпов дико побледнел, начал глотать таблетки и махать руками в сторону оратора в логике «сгинь, нечистая». «Умопомрачительное это письмо, сотворенное группой из Московского профкома литераторов, почему-то зачитывал немолодой одессит, при появлении которого вдруг невесть откуда примчались репортёры с камерами и магнитофонами, очевидно, ожидавшие скандала и сенсации», — шестёрочно писала «Литературная газета». А «Комсомолка» в лице представителя нашего поколения Дмитрия Быкова, увы, обслужила писательский генералитет по ещё большей программе.
Самое смешное, что в результате почти всех, кого обещали за послушание взять списком в Союз писателей, обманули. А меня приняли без единого вздоха против, хотя молодых и не слишком молодых драматургов заворачивали пачками, намекая, что мы не вполне писатели, и предлагая вступать в Союз театральных деятелей.
Вступив в Союз, я не нашла там единомышленников. Средний возраст секции драматургов был как в застойном политбюро. На меня смотрели как на блатную, и я изо всех сил заставляла людей читать свои тексты, чтобы ощущать себя на равных. Потом нашла новую игрушку — странное объединение социализирующихся на глазах маргиналов по имени Гуманитарный фонд. Оказавшись в правлении всех трёх организаций (включая профком драматургов), я, как обычно, решила всех объединять, потому что у меня лёгкая рука профессиональной свахи. Но в Союзе не жаждали молодых и новых, а андеграунд панически боялся расстаться со своим подвалом.
Один из персонажей Гуманитарного фонда, Руслан Элинин, талантливый мальчик, создающий собственное издательство, заключил со мной договор на издание книги пьес. Конечно, я не верила, что у него что-то получится, тем более занимаясь поэзией, он всё время общался с полууголовными компаньонами. На самом деле тогда было совершенно непонятно, что означают прежние вещи в новых условиях. Я давала интервью всем подряд, включалась во все инициативы, чтобы попробовать себя и время на прочность.
Например, когда мы подписывали обращение к Горбачёву от деятелей Новой культуры, требуя немедленно вывести войска из оккупированной Литвы, письменно выражали поддержку Ельцину и факсовали Ландсбергису, что Гуманитарный фонд готов оказать посильную помощь борющейся Литве, было совершенно не ясно, что за это будет.
Я не понимала происходящего вокруг до такой степени, что не написала ни одной пьесы с 1986 до 1991 года. А пьеса для меня всегда была как старая кожа для змеи, описав своё сегодня, я безболезненно выползала из него в завтра. Все вокруг уже учились зарабатывать деньги, а я ещё ощупывала руками стенки действительности.
Приехал престарелый немец, продавший что-то футбольное и купивший театральное издательство, я подписала первый в жизни договор с западниками, но пролетела как фанера над Парижем — это был период, когда мы ещё не знали, как выглядит нормальный договор, а они приезжали собирать сценические идеи, чтобы потом торговать ими у себя. Мы были бесплатным банком идей.
Тогда же я написала пьесу «Поздний экипаж», пьеса стала лауреатом конкурса радиодраматургии, и в постановке радио «Россия» в ней сыграла гениальная Любовь Соколова.
Итак, из школы надо было спасаться. На наше счастье открылся экспериментальный класс гуманитарно-эстетического лицея на базе Дворца пионеров, которым командовали тётеньки самодеятельного типа, закатывающие глаза при чтении стихов. Настал день конкурса. С замиранием сердца мы стояли в коридоре, пока дети проходили разнообразные собеседования. Последним был тест, решающий всё, а его обсчёты делал компьютер, так что проблема блатных отпадала в принципе.
Дети отвечали на двадцать четыре вопроса. Четырнадцать ответов считалось нормой, двадцать — приметой гениальности. Психолог вышел с пачкой анкет, и родители бросились на него, как стая поклонниц на тенора.
— Данные будут через два часа, но могу сказать одно: в группе есть два гениальных ребёнка. Первый раз за существование теста они ответили на все двадцать четыре вопроса — все родители улыбнулись уголком рта, каждый знал, что один из гениальных — его ребёнок. Занервничала только я. Я понимала, что это мои, но вдруг какая-то накладка, и один не сумел до конца проявить гениальность, у него будет комплекс, тогда уж лучше пусть оба гения будут не мои.
Через некоторое время нам зачитали список принятых детей, и родители отчаянно завопили:
— Фамилии! Фамилии гениальных детей!
— Да они почему-то однофамильцы, — сказал психолог.
— Это не однофамильцы! Это близнецы! — неприлично громко заорала я, и родители неприязненно отодвинулись. Мы все были интеллигенцией, ещё ничего не успевшей сделать самостоятельно и способной кичиться друг перед другом только талантами детей. Ведь шёл девяностый.
Дети пошли в лицей и попали к своим. Больше никто не требовал школьной формы и короткой стрижки, университетские профессора читали античную литературу, преподавали латынь, философ вёл математику, началось счастье. Однако ездить за этим счастьем было больше часа. И я понимала, что угроблю либо любовь к учёбе, либо здоровье детей. И начала менять квартиру. В истерике обмена я прожила полгода и вышла победительницей.