Гарем Ивана Грозного | Страница: 153

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Днесь таинством церкви соединены вы навеки, да вместе поклоняетесь Всевышнему и живете в добродетели; а добродетель ваша есть правда и милость. Государь! Люби и чти супругу, а ты, христолюбивая царица, повинуйся ему. Как святой крест – глава церкви, так муж – глава жены. Исполняя усердно все заповеди божественные, узрите благо и мир!..

Ну и где они, те мир и благо? Равнодушное, чужое тело принимает его, но что творится в сердце и голове его молодой жены, Иван Васильевич никак не может постигнуть. Вот уж что-что, а равнодушными он никогда не оставлял своих женщин, да и они его. Одна Василиса чего стоила! Он не любил вспоминать об этой изменнице и прелюбодейке, однако мысли о ней возбуждали пресыщенную, усталую плоть. Снова и снова набрасывался на послушно распростертое тело молодой жены и, получив, наконец, желанное, уходил, оставляя ее точить слезы в подушку, метаться в пуховиках и твердить, как заклинание: «Да молчит всякая плоть!»

Постепенно муж и вовсе перестал навещать Марьюшкину опочивальню. Забыл ее государь, совсем забыл, и родные забыли – никто не навестит царицу. Дальние родственники Нагих, которых удалось пристроить при дворе, начали обиженно коситься на Марьюшку. У них одно на уме: сыщи место для того или другого, замолви перед государем словечко. А как замолвить, если государь к ней глаз не кажет? Опять одна – и днем, и ночью. Старые боярыни, те, что давно служат при дворе, всяких цариц видели-перевидели, и хоть говорят Марьюшке льстивые речи, не раз замечала она злорадные взгляды старух. Небось думают: «Быстро же надоела она государю! Недолго, видать, Нагим от сладкого пирога откусывать, того и гляди, загремит молодка в монастырь… небось в Тихвинский, к Колтовской отвезут!»

Старшая боярыня Сицкая больше всех невзлюбила царицу – с той самой минуты, как вместо ее племянника был назначен в Посольский приказ брат Марьи Нагой. И теперь, стоило ей застать молодую женщину в задумчивости, особенно тягучими осенними вечерами, когда меркнут, догорая, восковые свечи в высоких подсвечниках, а ветер уныло воет за плотно прикрытыми ставнями, еще усугубляя тоску, как боярыня злорадно начинала вспоминать ее предшественниц, которые тоже были избраны за красоту, но не удалось, не удалось им удержать любовь государеву! Как заведет страшные рассказы… словно и не видит, что у молодой царицы уже слезы в глазах стоят от страха и тоски.

В монастырь! Неужели ее отправят в монастырь?!

Она зажимала сердце ладонью и втихомолку молилась, чтобы у Сицкой язык отсох. Приказать ей замолчать и явить свой страх не позволяла гордость. Терпела и думала, что теперь, кажется, понимает, почему ее грозный супруг так ненавидел старинное боярство…

Потом Сицкая, насладившись молчаливыми страданиями царицы, спохватывалась:

– Ой, заболталась я. Что ж ты не остановишь меня, старую, матушка? Спать давно пора, спокойной тебе ноченьки!

И уйдет, втихомолку похохатывая, довольнехонькая, словно наелась сладостей.

Время еще раннее, сон нейдет. Но делать нечего, нечего, тоска… Марьюшка заберется на высокое ложе, отпустит девку-постельницу и лежит, точит в подушку слезы, думая, что все могло быть иначе, если б царь оказался молод… В самом деле, лучше бы ее не за самого государя просватали, а за его старшего сына. Иван Иванович недавно женился в третий раз. Какая жалость, что раньше не надумал… Ведь Марьюшка куда краше, чем его невеста Елена Шереметева – худощавая, смуглая, а глаза ее черные – наверняка недобрые глаза! Но Шереметева уже беременна, а она, Марьюшка, все еще порожней ходит, хотя минуло два года со дня ее свадьбы.

Ребенок! Если бы у нее родился ребенок, нечего было бы бояться монастыря. Как бы ни сделался хладен к ней государь, он не посмеет отправить в затвор монастырский мать царевича. Даже он, которому закон не писан, – не посмеет! Почему же она никак не может зачать? Ведь уже другой год замужем! И не оттого ли государь бросил к ней хаживать, что убедился в ее неспособности к деторождению?

Теперь она верила во все долетавшие прежде и казавшиеся неправдоподобными слухи, будто царь снарядил посольство в Англию: снова начал искать невесту за морями. И кто решится отказать могучему царю московскому?!

Тогда – все, конец. Тогда дела ее совсем плохи… может быть, сейчас, в эту самую минуту, муж ее обдумывает, когда именно послать бесплодную, опостылевшую, ненужную больше жену в монастырь!

Марьюшка стиснула руки на груди, вглядываясь в темноту, рассеянную слабым светом лампадки. Ей уже давно слышались какие-то странные шорохи за дверью, но она не обращала внимания, думала, что чудится, однако теперь пол явно скрипнул, как будто под ногами нетерпеливо топтавшегося человека.

Может, девка-придверница бродит по сеням, наскучив сидеть на лавке? Ну конечно, она! Кто там нынче, Сонька или Феня? Не вспомнить – все они на одно лицо, все льстиво улыбаются и потупляют лживые глазки.

– Сонька! – окликнула молодая царица нетвердым голосом. – Сонь, а ну войди!

Дверь оставалась затворенной, заспанная рожица придверницы не возникла меж створок, не вопросила, позевывая:

– Чего изволишь, матушка?

Тишина, тишина… однако слабое поскрипывание половиц слышится все отчетливее. Может быть, это потрескивают сухие доски? За лето и осень напитались сыростью, а теперь высыхают в тепле натопленных печек – и скрипят на разные голоса?

Она уговаривала себя лечь, успокоиться, но не могла. Твердила, что это все чудится, но страх – плохой утешитель.

Чуть слышный шорох казался преувеличенно громким. Уже мерещилось, что за дверьми снуют туда-сюда не один человек, а несколько. Вконец потеряв терпение, Марьюшка резко соскочила с постели. Надо поглядеть, что там такое, а то покоя не знать! Пробежала несколько шагов к двери – и замерла босая на медвежьей шкуре, брошенной поверх ковров. Из-под двери несло сквозняком по ногам, но она этого не чуяла, пригвожденная к полу страшной догадкой.

Да ведь это топчутся за дверью те, кого послал к ней государь! Он окончательно разочаровался в жене и решил избавиться от нее именно нынче ночью. Под покровом темноты ее выволокут из дворца, завернутую в шубы, с кляпом во рту, швырнут в телегу – и по расквашенной осенними дождями дороге вывезут из Александровой слободы в безвестность и стужу далекой монастырской кельи. И никто не увидит, не узнает, не подаст помощи. Слобода спит, темны все окна, темно, маслянисто плещется вода в еще не замерзшем озере и речке Серой, известных изобилием рыбы…

Из Марьюшкина горла вырвался слабый стон, но она зажала рот и замерла, зажмурясь от новой страшной мысли.