Нынче дворец был почти пуст: все, кто мог, стояли на панихиде. Темрюкович еще из сеней услыхал гортанный хохот, доносившийся из светлицы, и усмехнулся: веселилась его сестра.
На стороже у дверей стояла пригожая боярышня с милым полудетским личиком: ей было не более четырнадцати лет. Увидав черную тень, внезапно и бесшумно возникшую рядом – Темрюкович не ходил, а летал, едва касаясь ногами пола, – девушка схватилась за горло, охнула испуганно, а узнав брата царицы, чудилось, перепугалась еще больше. Согнулась было в поясном поклоне, едва не коснувшись узорчатым кокошником пола, но тотчас спохватилась, зачем поставлена, метнулась к двери – предупредить о госте. Однако Темрюкович успел раньше: перехватил девушку за похолодевшую руку и так дернул к себе, что она оказалась против воли прижатой к его мускулистому, поджарому телу.
Он усмехнулся, касаясь губами маленького, с продетой в него жемчужной сережкою ушка:
– Грушенька, ай, здравствуй! Что ж ты так от меня шарахаешься? Я ведь тебе не чужой, почти жених…
Девушка громко сглотнула, потеряв дар речи от страха и от того странного чувства, которое порождали в ней влажные губы Темрюковича, щекочущее прикосновение его холеных усиков. Чудилось, змея ползла по шее, обессиливая страхом… С тех пор, как отец ее, боярин Федоров-Челяднин, отказался даже говорить о сватовстве царского шурина к дочери, ссылаясь на ее молодость и нездоровье, даже намеков на то слушать не захотел, разумнее было бы ей отсиживаться дома, в тереме, не искушая судьбу, однако отцово тщеславье вынуждало чуть не каждый день появляться во дворце, исполняя свои обязанности ближней царицыной боярышни, и всякая встреча с отвергнутым женихом превращалась в пытку. Ладно, если встреча сия происходила на людях, а если один на один, как сейчас? И ведь говорила же, сколько же раз говорила батюшке!..
– Ты не горюй, сладкая, отец твой мне не указ, скоро зашлю-таки сватов к тебе, – усмехнулся Темрюкович, бесстыдно шаря по тяжело вздымающейся груди девушки.
Горевать? По нему? Да он что, с ума сошел?!
Грушенька, приходя в себя, рванулась было, но железные пальцы Темрюковича впились ей в ребра.
– Отцу так и скажи: пусть снова меня ждет. Попрошу, чтобы сам государь сватом был. Поглядим тогда, как он посмеет отказать!
У Грушеньки подкосились ноги. Отец ненавидит выскочек Черкасских, но если сам царь придет просить… Так же ведь было и у Сицких, когда отдавали Варвару за Федьку Басманова. Разве откажешь государю, особенно теперь, когда над боярскими головами начинают собираться тучи?
Губы Темрюковича снова поползли по шее Грушеньки, и та выдавила с усилием:
– Лучше в петлю, ей-Богу! Мне лучше в петлю! Пусти, сударь! Отстань от меня! Я сама царю в ноги брошусь, умолять стану…
Темрюкович только усмехнулся:
– Ай, горячая! Люблю горячих девок. Не ерепенься, Грунька! Навлечешь на отца государев гнев, повесят его на воротах, как пса поганого, а тебя царь отдаст мне – только не в жены, а в подстилки. Хочешь ко мне в подстилки? Знаешь, что с тобой делать буду тогда? К жене на ложе восходят со всем уважением, а подстилку мнут да трут, а когда износится, слугам отдают – нате, пользуйтесь! Ох, мои нукеры – жеребцы горские! Узнаешь тогда…
Девушка едва не сомлела от пакостных, оскорбительных речей. И вообразить не могла, что она, дочь вельможного боярина, когда-нибудь услышит такое! И от кого? Не от обезумевшего похотливого холопа, а от князя, от родича царева! Но холоп знает, что ему за такие речи сразу язык вырвут, а царицын брат охмелел от вседозволенности…
Царица! Это слово будто прожгло Грушеньку. Встрепенулась, с силой вырвалась из наглых рук Темрюковича – и выговорила, стуча зубами от страха, почти не соображая, что говорит:
– А ну, прибери лапы, сударь. Не поняла я, что ты тут говорил – слаба умишком. Попроси-ка госпожу мою, царицу, вновь мне сие повторить, заступиться за тебя, своего любимого брата!
У нее вновь подкосились ноги – на сей раз от собственной дерзости. И тут же вздохнула с облегчением: угроза подействовала! Не одной Грушенькой было замечено, что Темрюкович тискает сенных и горничных девок и тянет наглые лапы к молоденьким боярышням, лишь будучи уверенным, что слух об этом не дойдет до сестры. При одном же упоминании о ней Черкасский становился тише воды ниже травы.
Вот и сейчас: полоснул Грушеньку ненавидящим взглядом и так толкнул ее, что девушка ударилась о стену и с трудом удержалась на ногах. А сам шибанул дверь и вошел в светлицу, откуда тотчас донесся разноголосый визг.
Грушенька тяжело перевела дух. Ох, светы… Нагорит придвернице от царицы за то, что не устерегла, не предупредила о госте! Марья Темрюковна и так косо глядит на Грушеньку с тех пор, как прослышала о намерении брата засылать к Федоровым сватов, за малейшую оплошность кричит на нее, а то и щиплет за руки. Вот и еще одна вина. А, ладно, одной больше, одной меньше… Пусть уж лучше царицына немилость, чем милость ее братца! Грушеньку передернуло так, что она снова покачнулась. Черкес, черномазый, жарко дышащий, со змеиным коварным взором… Тьфу, пакость! Господи, спаси и сохрани!
Если правду говорят, что души покойных могут иногда посещать места прежних обиталищ, то душа царицы Анастасии Романовны должна была с великой тоской взирать на свою любимую светлицу. Черкешенка Кученей не была приучена ни к какому женскому рукоделью, поскольку воспитывалась вместе с братом по-мужски. Ей нравились, конечно, красивые богатые ковры, но только восточные, с цветами и узорами, а покровы церковные и шитые жемчугом иконы наводили на нее лютую тоску. Боярыня Воротынская, старшая над светличными девушками и боярышнями, была ныне удалена с мужем в ссылку, на Белоозеро, прежние умелицы разогнаны, станы вышивальные и пяльцы вынесены вон за ненадобностью. По стенам развесили чучела птиц, и на самом почетном месте красовался белый кречет, умерший недавно от старости.
Лекарь Бомелий пользовался отныне особым расположением царицы, поскольку, ко всеобщему удивлению, оказался очень умелым чучельником. Кроме того, он был в России таким же чужаком, как и Кученей, и она всегда привечала лекаря в своих покоях, находя особое удовольствие в том, чтобы обучать его своему языку. Бомелий не солгал в свое время государю: он и впрямь легко усваивал чужеземные наречия, вдобавок находя родную речь царицы весьма незамысловатой, и вскоре весьма бодро залопотал по-черкесски. Кученей была напрочь лишена женской застенчивости и с охотой рассказывала архиятеру о своем самочувствии, радостно хохоча, когда он принимался шутливо горевать: мол, лечить ему у царицы совершенно нечего. Молодая черкешенка, несмотря на худобу, была и в самом деле здорова, как лошадь.