Сквозь пелену слез Юлиания изумленно смотрела на него. Говорили, Иван Васильевич дурен стал собой в последнее время, однако молодая княгиня не замечала ни морщин на его лице, ни набрякших подглазий, ни исхудалого тела. Даже его черных одежд – после смерти Анастасии Иван Васильевич так и не снимал скорбных одеяний – не видела. Перед Юлианией был тот же красавец и молодец, при одном взгляде на которого у нее всю жизнь заходилось сердце: в голубом, шитом серебряными травами кафтане, в серебряной шапочке с жемчужной опояской. В ухе качается золотая серьга, серые озорные глаза светятся близко-близко…
Она не видела его нынешним, как не верила ни единому лихому слову о нем. А слов таких в последнее время звучало множество, и долетали они даже до Юлиании, в ее скорбное, полудевичье-полувдовье затворничество при живом муже. Ничему не верила, ибо поверить было все равно, что утратить надежду на милосердие Божие. Вот и награждена она за любовь, вот и сбылись мечты: первый раз обнимают ее руки любимого, первый раз губы его касаются ее губ, а горячечный шепот сводит с ума:
– Я не отпущу тебя. Ты должна подождать, слышишь? Ты должна подождать! Бомелий говорил мне, что Кученей, то есть Марья, нездорова, долго не протянет. Скоро я буду свободен, и тогда… если я посватаюсь к вдове моего брата, никто не посмеет меня осудить. И даже если посмеют, мне наплевать на этот суд! Что мне люди, если у меня есть ты!
Он толкал Юлианию к лавке, а когда ноги ее подкосились, подхватил на руки и понес. Опустил, навис над ней, лихорадочно шаря руками по телу, не в силах справиться с застежками и добраться до вожделенной нагой плоти, потому что был слишком увлечен своими словами:
– Если б у тебя был сын, или будь ты хотя бы брюхата… Кто, какая бабка сможет определить, зачала ты нынче – или неделю тому назад, когда еще брат мой был жив? А вдруг перед смертью в нем проснулись силы, и он спал с тобою, как муж с женой? Ты останешься в своем дворце до разрешения от бремени. Моя жена не может родить, Бомелий сказал мне, что она бесплодна, а ты родишь мне еще сыновей. А потом, потом умрет Кученей, и мы…
Княгиня пыталась что-то сказать, но его губы не давали. А руки снова и снова искали дорогу к ее телу.
Юлианию затрясло от страха. Самым мучительным и невыносимым в ее жизни с мужем было даже не его безумие и вечные хвори. Самыми жуткими были минуты просветления. Тогда к нему вдруг приходили страстные желания, и он пытался добраться до плоти жены. И руки его точно так же бродили по ее дрожащему от отвращения телу, как бродят сейчас руки государя. Он хотел быть мужчиной, но по-детски отчаянно рыдал, когда оказывался немощен. Юлиании приходилось утешать и бессильного любовника, и ребенка одновременно. А муж, наплакавшись, забывал неудачу, начинал верить, что исполнил свой супружеский долг, и косноязычно бредил о тех детях, которые теперь народятся у них.
Это было страшнее всего. Это была пытка, крестная мука! И теперь та же боль терзала Юлианию, когда она слышала влюбленный бред государя.
Его слова всего лишь сказки! Сказки и бесплодные мечтания, подобные тем, что тешили его убогого братца. Опытные повитухи иглу в яйце видят, не то что определяют сроки беременности с точностью до одного дня. Да и не только в их прозорливости дело. Разве царь настолько забыл своего младшего брата и его немощи? А может быть, он вообще не знал, что, по строению своему, князь просто-напросто не способен был иметь сношения с женщиной? Грубо говоря, нечем ему было иметь это сношение, тем паче оплодотворить женское лоно, не пальцем же орудовать!
И вот вдруг княгиня окажется беременна… Да ее к позорному столбу поставят, ворота ее малого дворца измажут дегтем, как исстари метят ворота гулящих девок и баб. А когда родится сын, всякий сможет тыкать в него пальцем и кричать: «Ублюдок! Выродок! Блуднино отродье!» И никакая милость государева не поможет. Пусть новый митрополит, Афанасий, сменивший умершего Макария, смертельно боится перечить царю, но даже и он, при всей своей бессловесности, не потерпит такого бесстыдства во дворце. Ивана Васильевича просто-напросто предадут анафеме, от церкви отлучат, если он осмелится заговорить о браке с этой гулящей тварью, своей бывшей невесткою. А Юлианию сживут со свету…
«Ну и что?! – вдруг полыхнуло в голове. – Чем схоронить себя в келье, не лучше ли хоть раз в жизни глотнуть счастья полной грудью, а потом…»
Испытать любовь, зачать, вызреть вместе со своим дитятею, извергнуть его из чрева, выкормить и вынянчить, переполняясь счастьем материнства, словно переполненный спелостью плод, словно переполненная сладким вином чаша. И не все ли равно, что будет потом?
Тело налилось блаженной тяжестью. Чудилось, Юлиания умирает, но смерть была желанной. Ангельские крылья трепетали поблизости, изредка касаясь ее тела, пели небесные хоры. Нет, это легкие, теплые пальцы любимого друга ласкают ее, и слаще ангельских труб звучит его шепот – сказка о невозможной любви:
– Анастасия…
Она обмерла. Тело враз стало каменным, бесчувственным.
Так вот оно что!
Сдавленное рыдание сотрясло ей грудь.
Царь, сам испуганный этим именем, которое невзначай сорвалось с губ, привстал, вглядываясь в смятое горем женское лицо. С тоской ощутил, как уходит из плоти желание… словно вода в песок, невозвратно. Ушло и дарованное судьбою мгновение, когда можно было поймать за хвост самосветную птицу-удачу, свалять куделю небесным пряхам и спутать им нити. Ничего больше он не мог и ничего не хотел. Невыносимо стыдно было перед этой распластанной женщиной, которую поманил, как дитятю – сладким пряником, и обманул. Слеза, упавшая ему на руку, чудилось, прожгла до кости.
Он вскочил, оправляя на себе одежду, и вышел, втягивая голову в плечи, будто уличенный вор. Вслед неслись горькие всхлипывания. Он опустил глаза, чтобы никто не видел, как на них наползают слезы. Оплакивал Юлианию, безвозвратность ее пути в монастырь, неизбежность их вечной разлуки, и была особая, горькая, страдальческая сладость от того, что плачут они вместе.
Он не знал, что Юлиания оплакивает не только себя, но и его, государя. Рыдает от жалости к нему, вдруг прозрев любящим сердцем, что навечно обречен он искать в каждой женщине вторую Анастасию – но не отыщет ее никогда.
Спустя месяц Юлиания постриглась в Новодевичьем монастыре под именем инокини Александры.
* * *
Вскоре после ухода Юлиании царя постиг новый удар: стало известно, что из Литвы не вернется Курбский. Он открыто заявил о том, что порвал все связи с Московией и сделался подданным польского короля.