— Обернула их в конус флогистонного огня, — гордо заявила матушка Гранди.
— Да, голубой свет… и все трещало, — опять встрял Лакки из-за плеча старшего следователя.
— Спасибо, сержант.
— И их плоть сгорела, стала похожа на старый стейк, а глаза расплавились, словно…
— Да, да. Заткнись немедленно, Лакки, — прервал его доктор.
— Затыкаюсь, сэр.
— То есть вы признаете, что использовали черную магию, дабы уничтожить напавших на вас грабителей?
— Ну да. Я — коледьма, — признала старая карга.
— Прошу прощения?
Матушка Гранди одарила де Квинси уничижительным взглядом:
— Я хорошо знаю, что колдуны и ведьмы запрещены законом. Я — коледьма. Это лазейка, хитрость.
— Ну конечно.
— А чему вы так улыбаетесь из-под руки, мистер де Квинси?
Доктор только сейчас понял, что так оно и было.
— Без причины. А теперь скажите мне, что вы делали на Друри-лейн?
— Помимо поджаривания кретинов?
— Да, помимо этого.
— Я страшно спешила. В этом шумном городе у меня есть серьезное дело, которое необходимо решить.
— И в чем оно заключается? — спросил де Квинси.
Повисла длинная пауза.
— Кто-то использует Искусство в некромантских целях, дабы разрушить Оковы, Которые Разрушать Нельзя, — наконец ответила матушка Гранди.
Доктор почувствовал, как холодок бежит по пояснице.
— Я почувствовала это. Я знаю. Творятся плохие дела. Я видела знаки. Вы должны позволить мне остановить это, прежде чем все окончательно не выйдет из-под контроля, — продолжила старуха.
Де Квинси посмотрел на всех присутствующих в комнате. Стражник не впечатлился, стенограф работал. Лакки закрыл глаза и явно хотел оказаться где-нибудь подальше отсюда.
— Еще один вопрос, мэм, — сказал следователь. — Если эти дела действительно требуют столь неотложного внимания, как вы сказали, то почему вы не поджарили и офицеров, решивших арестовать вас? Почему вы не разметали их на клочки?
— Потому что я — не убийца. Они, конечно, глупые мальчишки, но не злодеи. Они исполняют волю государства. Я связана законом. Неужели вы думаете, что я сидела бы тут, если бы все дело было в том, чтобы расправиться с тюремщиками и уйти? Может, я и коледьма, но не чудовище. Как только вы разберетесь с этой чепухой, я снова вернусь к своим делам. И вы меня потом поблагодарите.
— Хорошо, — сказал де Квинси, а потом остановился. В голову ему пришла неожиданная мысль. — А какие знаки вы видели, матушка Гранди?
— Покачивание стеблей кукурузы, кору ясеня, песню жаворонка, кротовины, стала овец, скручивающиеся облака… вы этого не заметите и не поймете.
— И как же вы поняли, что вам нужно искать?
— Из снов.
— Снов?!
— Страшных снов, которые приходили даже наяву. Снов с темной стороны разума. Ярко горящее солнце, дождливое облако, ложное лицо, лебедь, король с кинжалом, клоун с луком. И имя… Одно имя. Джасперс.
Де Квинси с шумом вздохнул. Неожиданно он остро почувствовал, как бьется его сердце, стучит в груди, бухает, как походный барабан.
— Вышли, все покиньте помещение! Быстро! — зашипел он на Лакки, стенографиста и стражника.
Растерянные, они подчинились, со щелчком плотно закрыв за собой дверь.
— А теперь расскажите мне о Джасперсе побольше, мэм, — попросил следователь.
Уравнитель О'Бау относился к критике — как утка к соусу лава. По мнению Малыша Саймона и других завсегдатаев «Верховой Кобылы», существовало особое слово, которое наилучшим образом описывало замечания касательно пения О'Бау, сделанные двумя фермерами, посетившими постоялый двор этой ночью. Слово это было «неразумные». Правда, в то время, когда его употребление пришлось бы к месту, Саймон с друзьями, прячась под различными предметами мебели, совсем о нем забыли, но несколько дней спустя вспомнили, и вся компания выпила за столь счастливое возвращение.
О'Бау с деловитым видом, пылко и вдохновенно, карабкался по нотам гаммы, преподавая наглядные и мучительные уроки сольфеджио всем окружающим, когда на всю таверну неожиданно раздалось замечание одного из фермеров:
— Судя по всему, этого парня посетила только Терпсихора, а для других талантов места не осталось.
На «Верховую Кобылу» пала тишина вроде той, что обычно настает, когда последняя сигарета с шипением затушена, а курки ружей еще не взведены. Наполненные до краев бокалы замерли в нескольких дюймах от раскрытых ртов. Хозяин постоялого двора медленно сполз под деревянную стойку.
— Турнепса хор? — спросил О'Бау.
Его голова слегка дернулась в сторону, но взгляда от парочки шутников он не отвел. Никто никогда не видел его рассерженным. Ходили слухи (обычно на расстоянии нескольких лиг от О'Бау), что он слишком туп для самого понимания концепции гнева. На лице великана навеки замер наглый, но абсолютно пустой взгляд, который намекал на убийственную дурость его обладателя, из-за которого почти весь мир непроизвольно и упорно рассыпался перед ним в извинениях. В общем, такое лицо вполне могло быть у Везувия перед извержением, похоронившим Помпеи.
О'Бау пригласил фермеров объяснить ему значение непонятных слов. Они это сделали довольно высокомерно, сославшись на иронию и сарказм.
— Сор в каске? — переспросил О'Бау.
В этот момент гость посмелее счел смех лучшим лекарством от недопонимания и объяснил, что, по их мнению, пение О'Бау было — ха-ха-ха! — гнойным шанкром в клоаке мира лондонских гомосексуалистов. Он произнес сию разудалую шутку, громко хохоча и предлагая присоединиться к веселью всем вокруг, правильно рассудив, что коли местные поддержат его, то столь неудачная беседа сможет сойти за шутку, а они с товарищем — выбраться из таверны живыми.
— Гонор сенсуалиста? — спросил О'Бау в мертвой тишине. — Ты кого обозвал сенсуалистом?
Уравнитель часто объяснял, что на его родине существуют так называемые боевые слова. С ним никто не спорил. На самом деле никто понятия не имел, откуда появился О'Бау, но все сходились во мнении, что в том таинственном месте сейчас беспредельно рады тому, что он ушел. Так как в родном языке Уравнителя даже самые обычные понятия нередко оказывались боевыми, то все в «Кобыле» понимали, что «гомосексуалист», согласно понятиям великана, означал тяжеловооруженный и оскорбляюще-провокационный разговор. «Гомосексуалист» был словесным самоубийством. Это слово было, безусловно, неразумным. Все как один завсегдатаи рухнули на покрытый пылью пол, оставив фермеров в безвыходном положении посреди моря дрожащих столов.
Мясистой лапой Уравнитель О'Бау поднял двадцатифунтовый котел из очага, выплеснул его обжигающее содержимое на одного из обидчиков, а потом махнул им, словно теннисной ракеткой, во второго. Тот принял оплавленное днище всем лицом и грудью и улетел, захватив с собой три стола и теленка на вертеле. Потом для ровного счета О'Бау дважды приложил котелок о голову скулящего обожженного человека у его ног. Пароварка явно изменила форму после того, как Уравнитель вернул ее в очаг.