Исковерканное лицо Джона ее не пугало. Ее пугало лицо Хокстеттера, хотя оно ничем не выделялось – только что глазами. Глаза у него были еще ужаснее, чем у «доброй тети». Они впивались в тебя. Хокстеттер уговаривал Чарли поджечь что-нибудь. Клещом вцепился. Он приводил ее в кабинет, где иногда лежали скомканные газеты, стояли стеклянные плошки с горючей смесью или что-то в этом роде. Он расспрашивал ее о том о сем и сюсюкал, а кончалось всегда одним: Чарли, подожги это.
С Хокстеттером ей было страшно. Она чувствовала, что у него в запасе много разных... разных
(хитростей) хитростей, и с их помощью он заставит ее что-нибудь поджечь. Нет, она не будет. Но страх подсказывал ей, что будет. Хокстеттер ни перед чем не остановится, для него все средства хороши. Однажды во сне она превратила его в живой факел и в ужасе проснулась, зажимая руками рот, чтобы не закричать.
Как-то раз, желая оттянуть неизбежный финал, она спросила у Хокстеттера, когда ей разрешат увидеться с папой. Она бы давно спросила, если бы наперед не знала ответ. Но тут она была особенно усталая и подавленная, и вопрос вырвался сам собой.
– Чарли, ты же знаешь, что я тебе отвечу. – Хокстеттер показал на стол в нише. Там на металлическом подносе лежала горкой деревянна стружка. – Подожги это, и я сразу отведу тебя к отцу. Ты можешь увидеть его хоть через две минуты. – Взгляд у Хокстеттера был холодный, цепкий, а рот растягивался в эдакой свойской улыбочке. – Ну что, по рукам?
– Дайте спички, – сказала Чарли, чувствуя, как подкатывают слезы. – Дайте спички, и я подожгу.
– Ты можешь это сделать одним усилием воли. Разве не так?
– Нет. Не так. А если даже могу, все равно не буду. Нельзя. Свойска улыбочка Хокстеттера увяла, зато в глазах изобразилось участие.
– Чарли, зачем ты себя мучаешь? Ты ведь хочешь увидеть папу? И он тебя тоже. Он просил тебе передать, что поджигать можно.
И тут слезы прорвались. Она плакала долго, навзрыд; еще бы ей не хотелось его увидеть, да она каждую минуту думала о нем, тосковала, мечтала оказаться под защитой его надежных рук. Хокстеттер смотрел, как она плачет, и в его взгляде не было ни теплоты, ни симпатии, ни даже сожаления. Зато было другое – расчет. О, как она его ненавидела!
С тех пор прошло три недели. Она упрямо молчала о своем желании повидаться с отцом, хотя Хокстеттер без конца заводил одну пластинку: про то, как ее папе одиноко, и что он разрешает ей поджигать, и – это добило Чарли – что она папу, наверное, больше не любит... так он сказал Хокстеттеру.
Она вспоминала все это, глядя на свое бледное личико в зеркале и прислушиваясь к ровному гудению пылесоса. Когда Джон покончит с ковром, он перестелет белье. Потом вытрет пыль. Потом уйдет. Лучше бы он не уходил – ей вдруг так захотелось услышать его голос!
Раньше она отсиживалась в ванной до его ухода; был случай, когда он выключил пылесос, постучал к ней в дверь и обеспокоено спросил:
– Подружка? Ты как там? Может, тебе плохо, а? В его голосе было столько доброты – простой, безыскусной, от которой ее здесь давно отучили, – что она с большим трудом придала своему голосу твердость, ибо в горле уже стоял комок:
– Нет... все хорошо.
Пока она гадала, пойдет ли он дальше, попытается ли влезть к ней в душу, как это делали другие, он отошел от двери и снова включил свой пылесос. Она даже была немного разочарована.
В другой раз она вышла из ванной комнаты, когда Джон мыл пол, и тут он сказал, не подымая головы: – Осторожно, пол мокрый. Смотри не расшибись. Всего несколько слов, но как они ее растрогали – его заботливость, грубоватая, без затей, шла не от ума – от сердца.
В последнее время она все чаще выходила из своего укрытия, чтобы понаблюдать за ним. Понаблюдать... и послушать. Изредка он спрашивал ее о чем-нибудь, но его вопросы не таили в себе угрозы. И все-таки она предпочитала не отвечать – принцип есть принцип. Однако Джона это не смущало. Он себе продолжал говорить. Об успехах в кегельбане, о своей собаке, о сломавшемся телевизоре, который ему теперь долго не починить, потому что даже маленькая трубочка стоит бешеные деньги.
Он, должно быть, совсем одинокий. За такого некрасивого кто замуж пойдет? Она любила слушать его – это был ее тайный выход во внешний мир. Его низкий с распевом голос звучал убаюкивающе. Ни одной резкой или требовательной ноты, не то что у Хокстеттера. Не хочешь – не отвечай.
Она поднялась с сиденья, подошла к двери... и тут погас свет. Она остановилась в недоумении, напрягая слух. Не иначе какая-то уловка. Пылесос прощально взвыл, и сразу раздался голос Джона: – Что за чертовщина?
Свет зажегся. Но Чарли не трогалась с места. Опять загудел пылесос. Послышались приближающиеся шаги и голос Джона:
– У тебя там тоже гас свет?
– Да.
– Гроза, видать.
– Гроза?
– Все небо обложило, когда я шел на работу. Здоровенные такие тучи.
Все небо обложило. Там, на воле. Вот бы сейчас на волю, на тучи бы посмотреть. Втянуть носом воздух, какой-то особенный перед летней грозой. Парной, влажный. И все вокруг та...
Опять погас свет.
Пылесос отгудел свое. Тьма была кромешная. Единственной реальностью для Чарли служила дверь, найденная на ощупь. Чарли собиралась с мыслями, трогая верхнюю губу кончиком языка.
– Подружка?
Она не отвечала. Уловка? Он сказал – гроза. И она поверила. Она верила Джону. Удивительное, неслыханное дело: после всего, что произошло, она еще могла кому-то верить.
– Подружка?
На этот раз в его голосе звучал... испуг.
Как будто ее собственный страх перед темнотой, едва успевший заявить о себе, отозвался в нем с удвоенной силой.
– Что случилось, Джон?
Она открыла дверь и выставила перед собой руки. Она еще не рискнула шагнуть вперед, боясь споткнуться о пылесос.
– Да что же это? – Сейчас в его голосе зазвенели панические нотки. Ей стало не по себе. – Почему нет света?
– Погас, – объяснила она. – Вы говорили... гроза...
– Я не могу в темноте. – Тут был и ужас, и наивная попытка самооправдания. – Тебе это не понять. Но я не могу... Мне надо выбраться... – Она слышала, как он бросился наугад к выходу и вдруг упал с оглушительным грохотом – по-видимому, опрокинул кофейный столик. Раздалс жалобный вопль, от которого ей еще больше стало не по себе.