На задворках Великой империи. Книга первая: Плевелы | Страница: 113

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

П-к С. Р.».

Он запечатал письмо в конверт, кликнул кухарку:

— Меланья! Ты на базар-то пойдешь сегодни?

— Собираюсь.

— Захвати писульку. По дороге заверни в присутствие и вручи дежурному чиновнику, чтобы передали губернатору…

Аристид Карпович подождал, пока уйдет кухарка, и снова поиграл с котом.

— Вот жизнь у тебя, — сказал он коту с завистью. — Всем бы так жить!

Кухарка ушла, и Сущев-Ракуса выставил кота за двери. Завел граммофон, поставил пластинку с Варей Паниной, и широкая труба, расписанная цветами, хрипло спела:


Ты не пришел, а я изныла.

Моей любви не огорча-ай…

Скребся кот за дверью, чтобы его впустили. Аристид Карпович поднес клетку со щеглом к форточке и выпустил птицу на волю.

— Лети, — сказал. — Не хочу, чтобы тебя потом продавали. Отбросил клетку и подошел к столу. Медленно провернул барабан револьвера. Тупо блестели головки пуль.

— Я не мальчик, — повторил жандарм.

Откуда-то издалека, со стороны депо, наплывала на город, пронизанная утренним солнцем, стройная песня:


Отречемся от старого мира,

Отряхнем его прах с наших ног!

Нам не нужно златого кумира…

— Соловьи, — сказал жандарм, поднимая револьвер. — До Петрова дня… Не я, так другие — раздавят!..

Из трубы граммофона вдруг ударили тулумбасы, взвизгнули гитары и Варя Панина не спела, а прошептала, задыхаясь:


Нет, нет, нет, нет,

не хочу и не хочу,

да ничего я не хочу!..

Аристид Карпович выстрелил и услышал, как скребется за дверью кот, жалобно мяуча. Полковник посмотрел в потолок, где засела неловкая пуля. Потрогал голову — кровь. Дрянь дело!

— Глупости, — сказал жандарм. — Я не мальчик…

Он приставил револьвер к груди, и удар выстрела отбросил его от стола назад — посадил прямо в кресло. Пластинка еще долго кружилась на диске, издавая зловещее шипение, потом и она затихла.

А над Уренском росла и ширилась могучая песня:


Вставай, подымайся, рабочий народ!

Вставай на врага, люд голодный!

Раздайся крик мести народной!

Впе-ред, впе-ред, впе-ред!

Демонстрация прошла от вокзальной площади по Хилковской (ныне Влахопуловской) улице, вступила на Соборный перекресток и слилась с громадной толпой мастеровых с Петуховки. Впереди шли рабочие депо — они, как железный таран, рассекали пустоту утренних улиц…

Мышецкий вышел на балкон присутствия, закурил папиросу. Красное знамя резануло ему глаза: что это?

— Доигрались! — сказал он, но к кому это относилось, к жандарму или к рабочим, он и сам, наверное, не смог бы ответить точно.

Вцепившись в перила, стиснув в зубах «пажескую» папиросу, он невольно вслушался в слова песни:


Богачи, кулаки жадной сворой

Расхищают тяжелый твой труд…

…Голодай, чтоб они пировали,

Голодай, чтоб в игре биржевой

Они совесть и честь продавали,

Чтоб ругались они над тобой…

Сергей Яковлевич присмотрелся к лозунгам: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — «Долой помещиков и капиталистов!» — «Долой самодержавие!».

Городовые, посматривая на балкон губернатора, растерянно отдавали честь…

Губернатор докурил папиросу и отшвырнул окурок.

— Спокойствие, господа! — прокричал он с балкона. — Никаких эксцессов… Я не позволю!

Но вот демонстрация вышла на площадь, и тогда с высоты Мышецкий заметил, как из кривых переулков (перебежками, как солдаты) сходятся толпы людей. Он сразу узнал их: эти быстрые взгляды, воровато согнутые спины — обираловцы!

А вот и господа гостинодворцы: эти посолиднее — ребята хоть куда! Руки под фартук, сапоги гармошкой, картузы набекрень. Сверкали дворницкие бляхи.

И вспомнил Мышецкий комнату в «Монплезире», скучный полковник в красной, как у Шурки Чеснокова, рубахе, сказал ему тогда: «От дворников ныне многое зависит…»

Сергей Яковлевич метнулся к телефону, велел соединить себя с предводителем дворянства Уренской губернии. В ответ на предостережения губернатора Атрыганьев кисло ответил:

— Не понимаю, князь, почему вы решили апеллировать ко мне с подобными инсинуациями?

— Так к кому же еще? Ведь это ваша банда…

— Отнюдь. Я возглавляю только Союз уренских истинно русских людей. А если они и стали бандитами, так это вина вашей сестры Евдокии Яковлевны… К ней и обращайтесь, милостивый государь!

С улицы донеслись вопли женщин, крики. Мышецкий снова кинулся на балкон. В воздухе уже мелькали дубинки, гулял кастет черной сотни, растрепанные бабы лезли через заборы.

Знамя было красное — да, но кровь на панели тоже красная — да.

— Именем закона! — кричал Мышецкий. — Немедленно остановитесь!..

Рабочие депо образовали заслон и продолжали медленно продвигаться далее, сворачивая на Дворянскую улицу. Городовые разделились: часть их отстаивала детей и женщин, другая же часть — калечила демонстрантов заодно с черносотенцами.

Мышецкий снова кинулся к зуммеру, вращал ручку, вызывая полицейское управление, — пусто. Никто не отвечал. Тогда он позвонил в жандармерию, и его сразу соединили.

— Капитан Дремлюга, — ответил спокойный голос.

— Капитан, немедленно прекратите это безобразие!

— А что я могу поделать? Мне одному не расхлебать этой квашни, что вы замесили совместно с полковником Сущевым-Ракусой… Хотите или не хотите, князь, но квашня взошла и теперь прет! А я…

— Немедленно, слышите? — орал Мышецкий в трубу телефона.

— Немедленно я вам не обещаю, — отозвался Дремлюга, — а за казаками послал в казармы на Кривую балку. Через часок, надеюсь, будут на месте…

С улицы раздался выстрел. Сергей Яковлевич видел с балкона, как один рабочий, низко согнувшись, побежал через площадь и упал, схватившись за тумбу. Деповские держали друг друга за руки. Потом они разомкнулись и ринулись в драку. Обираловцы, как наемники, сдались первыми. Гостинодворцы, подкрепленные «идеей», побежали последними.

Из переулков еще долго разносился матерный вой…

Мышецкий раскрыл шкаф и выпил водки. Подержал стакан.

— Эй! — позвал он. — Кто-нибудь есть?

Прошелся по кабинетам — ни души. Сквозняки, задувая из открытых дверей, разносили листы входящих-исходящих. Жужжали мухи, влипнувшие в чернила.

— Огурцов! — окликнул он. Нет ответа.

«Бежали… крысы! Один во всем здании, один — как последний дурак. Хоть бы сторожа оставили. Не охранять же мне ваши печати».