Он замолчал и навострил ухо, прислушиваясь:
— Что это за странный гул все время снизу?
Бенигна Бернгардовна пояснила, что дети организованным строем отправляются сейчас на обед в столовое помещение. Зажав треуголку под локтем (он был в парадном), Мышецкий предложил начальнице провести его в столовую.
— С удовольствием, князь. Сиротки будут так рады!..
Что-то не заметил Сергей Яковлевич на лицах детей особой радости, когда они его увидели. За длинными столами, безликие и одинаковые, как солдатики, стояли они в ожидании команды. Надзиратель с замашками фельдфебеля (рожа — как бурак, кровь с алкоголем) хрипло командовал:
— Садись!.. Отставить… Кто там за хлеб хватат? Неча, дождись, пока я скажу… Все твое будет — сожрать успеешь!
Госпожа Людинскгаузен выжидающе наблюдала за Мышецким.
— Они такие потешные, — сказала она. — Особенно малыши.
— Охотно верю вам, — согласился Сергей Яковлевич. — Им как раз и место в казарме…
Он заметил, что один стол был пуст, — куски хлеба на нем были урезаны вполовину доли. От этих мисок, выровненных по линейке в длину стола, от гнутых ложек веяло чем-то печальным, и князь Мышецкий невольно насторожился.
— А кто обедает за этим столом? — спросил он, и призмы его пенсне вдруг сошлись на лице госпожи Людинскгаузен.
— О, — завертелась та, как червяк под каблуком, — здесь стол… тут дети обедают после других!
— Что это значит?
Почтенная дама кинулась искать спасения во французском языке, но от волнения сама не заметила, как перескочила на немецкий. Князь не принял его, повторив свой вопрос на чисто русском. Тогда, из вежливости, она поддержала его на великом языке Пушкина и Толстого, но вице-губернатор вдруг припер ее к стенке словами:
— Без працы не бенды кололацы… Ведите меня!
И она засеменила с ним рядом, шелестя юбкой, стараясь пробиться через стекла пенсне — к глазам его, смотревшим в глубину коридора жестко и сурово.
— Князь, я вас не поняла… Что вы сказали, князь?
— Где эти дети?
Она была вынуждена довести его до конца коридора, где на дверях висела весьма красноречивая картинка: ночной горшок, над которым парила в пространстве величавая розга.
— Вы неплохо рисуете, мадам, — съязвил Мышецкий.
— Как умею… Вы все шутите, князь!
Сергей Яковлевич толкнул дверь, и в нос ему двинуло непрошибаемым ароматом аммиака. В полутемках жались к кроватям отверженные дети. Мышецкий приподнял одеяло на одной из коек: так и есть, он угадал — голые железные прутья, для приличия покрытые дранинкой, и повсюду этот… запах.
Его даже мутило. Он повернулся к начальнице.
— Сударыня, — вежливо произнес Мышецкий, — а вы никогда не мочились под себя в самую счастливую пору своей жизни?
Лицо начальницы пошло багровыми пятнами, нос ее заострился, и только сейчас Мышецкий понял, какой страшной мегерой может быть эта дама в злости.
— Это ужасно… О чем вы говорите, князь?
— А я вот был грешен. Как и эти несчастные дети…
Он вдруг нагнулся и цепко схватил заверещавшую от испуга девочку лет пяти-шести. Задрал ей платьице — конечно, штанишек на ней не было. А бледная попка ребенка была вся прострочена розгами.
Этого было достаточно.
— Смотрите! — кричал Мышецкий, уже не выбирая выражений. — Как вам не стыдно?.. Это же задница будущей жены, будущей матери… Детей надо лечить, не лениться будить их по ночам, а не драть их, как штрафованных солдат!
— Как вы смеете? — вспыхнула начальница, оскорбленная.
Мышецкий опустил девочку на пол.
— Я смею, — сказал он, переходя на французский. — Вам нельзя доверить даже собаки. Кто поручил вам воспитание детей?
— Вы спрашиваете меня?
— Именно вас, сударыня…
Она выскочила в коридор, часто засыпала именами:
— Я тридцать лет прослужила в Гатчинском сиротском институте… Великая княгиня Евгения Максимовна — перстень бриллиантом за непорочную службу… Его высочество принц Эльденбургский — золотая табакерка с алмазом! Начальница задыхалась от унижения, но Мышецкий осадил ее властным окриком:
— Перестаньте рассыпать передо мной свои туалетные драгоценности! Я знаю этих людей не хуже вас… И я сегодня же буду телеграфировать в четвертое отделение собственной его величества канцелярии, чтобы отныне вас и на пушечный выстрел не подпускали к детским учреждениям!
— Ах! — сказала Бенигна Бернгардовна, уже готовая к обмороку. — Ах, ах… как жестоки вы!
— Прекратите юродствовать, — безжалостно добил ее Мышецкий. — И будет лучше для вас, если вы покинете губернию, вверенную моему попечению…
Он вернулся в коляску — его трясло от бешенства. — Погоняй! — крикнул он. — В тюрьму… Смотритель тюрьмы капитан Шестаков, старый дядька с медалью за сидение на Шипке, встретил Мышецкого в острожных воротах. И ворота были предусмотрительно открыты, медаль начищена.
— Скажите, капитан, вас предупредил о моем прибытии полицмейстер Чиколини… Так ведь?
— Точно так, — не стал врать смотритель.
— Ну, и вы, — продолжал Мышецкий, — конечно же, успели все приготовить как нельзя лучше?
Старый служака подтянул шашку, поскреб в затылке.
— Эх, ваше сиятельство, — сказал он с упреком, — сколько ни меси грязь, а она все едино грязью и будет. Чего уж там! Смотри себе как есть. Все равно пропадать…
На тюремном дворе, огражденном частоколом из заостренных кверху бревен, Мышецкого оглушил разноязыкий гам. Тюрьма оказалась (по примеру восьмидесятых годов) «открытого типа». В пределах частокола раскинулся шумливый майдан. Прямо на булыжниках двора грязные, обтерханные бабы варили щи и кашу. Повсюду сновали дети и подростки, а навьюченные тряпьем арестанты-барахольщики звонко предлагали свой товар:
— Купить… сменить… продать!
Отовсюду неслись многоголосые завывания; преобладала гортанная (с «заединой») речь восточных «чилявэков»:
— Хады на мой лявкам. Бэры тавар завсэм дарам!.. Шестаков нагнал вице-губернатора, подсказал сбоку:
— А вот там, ваше сиятельство, галантерейный ряд. Чего и в городе нет — так здесь, пожалуй, все купишь…
— Ну ладно, капитан. Проведите по камерам.
Из душных клеток, в которых сидели подследственные, неслись надорванные сиплые голоса:
— Господин, господин, на минуточку!
— Эй, барин, не оставь в милости…
— Тепляков убил, Тепляков, а меня-то за што?
— Красавчик, золотко, угости папироской…
— Когда прокурор приедет, сволочи?