— Ну нет, ч-т побери!
— А только с сыном без денег?
— Нет. И его не отпущу, и тебя, даже без него. Или, по-твоему, я позволю, чтобы из-за твоего ханжества все графство начало обо мне сплетничать?
— Значит, я должна остаться здесь, чтобы меня ненавидели и презирали. Однако с этой минуты мы муж и жена только по имени.
— Вот и превосходно!
— Я мать вашего ребенка и ваша экономка. Но не более. Поэтому не затрудняйтесь впредь изображать любовь, которой не испытываете. Я больше не жду от вас ласк и нежности, не буду ни предлагать их вам, ни терпеть от вас. Мне не нужна пустая шелуха, раз чувство вы отдали другой.
— Отлично, если вам так угодно. Посмотрим, кто первый не выдержит, сударыня!
— Если я и не выдержу, то лишь от необходимости жить в одном мире с вами, но не от тоски по вашей притворной любви. Вот когда вы не сможете более выдерживать своего греховного существования и искренне раскаетесь, я вас прощу и, может быть, попытаюсь опять полюбить, хотя это будет очень трудно.
— Хм! А пока вы отправитесь к миссис Харгрейв и будете с ней перемывать мои косточки и писать длинные письма тетушке Максуэлл, жалуясь на грешного негодяя, за которого вышли замуж?
— Жаловаться я никому не буду. До сих пор я всячески старалась скрывать ваши пороки от всех и наделяла вас добродетелями, которых у вас никогда не было. Но теперь заботьтесь о своей репутации сами.
Он снова вполголоса выругался, но я повернулась и ушла к себе.
— Вам дурно, — с тревогой сказала Рейчел, едва увидела меня.
— Все это правда, Рейчел, — ответила я больше на ее взгляд, чем на слова.
— Я знала, не то никогда и словечком не заикнулась бы.
— Но ты из-за этого не беспокойся, — произнесла я, целуя ее бледную иссушенную временем щеку. — Я сумею это перенести гораздо лучше, чем ты думаешь.
— Да, переносить-то вы умеете. А вот я на вашем месте терпеть не стала бы. И как следует выплакалась бы! И я бы не промолчала, нет уж! Так бы ему и отпечатала…
— Я не промолчала, — перебила я. — И сказала вполне достаточно.
— А я бы все равно поплакала, — не отступала она. — Дала бы сердцу волю и не сидела бы вся белая, не напускала бы на себя спокойствия.
— Но я выплакалась, — заметила я, невольно улыбнувшись. — И теперь я правда спокойна. А потому, няня, не расстраивай меня снова. Не надо больше говорить об этом, и ни слова слугам. А теперь иди. Спокойной ночи, и не тревожься за меня, спи. Я тоже постараюсь уснуть покрепче.
Однако вопреки моим добрым намерениям, я долго ворочалась на постели, а в два часа поднялась, зажгла свечу от ночника, который еще теплился, и села в халате к столу, чтобы записать события прошедшего вечера. Все-таки это было лучше, чем метаться без сна, мучая свой бедный мозг воспоминаниями о былом и мыслями о страшном будущем. Я нашла облегчение, описывая те самые обстоятельства, которые погубили мой душевный мир, и мельчайшие подробности того, как я сделала это открытие. Никакой сон не дал бы мне такое успокоение, не помог бы мне собраться с силами для наступающего дня… Так мне, во всяком случае, кажется. И все же стоит мне положить перо, как виски сжимает невыносимая боль, а поглядев в зеркало, я пугаюсь своего измученного, осунувшегося лица.
Только что ушла Рейчел, которая помогла мне одеться и сказала, что видит, как я всю ночь маялась. Потом ко мне заглянула Милисент узнать, как я себя чувствую. Я ответила, что лучше, но — чтобы объяснить свой вид — добавила, что провела бессонную ночь. Ах, скорей бы кончился этот день! Я содрогаюсь при мысли, что мне надо спуститься к завтраку. Как я посмотрю на них всех! Но мне следует помнить, что виновата не я, что у меня нет причин чего-то бояться. И если они презирают меня, жертву их греха, то я могу пожалеть их за безумие и презреть их презрение.
Вечер. Завтрак прошел благополучно. Я была спокойна и невозмутима, непринужденно отвечала на вопросы о моем здоровье, и перемену в своей внешности, разумеется, должны были приписать легкому недомоганию, которое принудило меня накануне подняться к себе столь рано. Но как вынести десять — двенадцать дней, остающихся до их отъезда? Только почему желать его? Ведь после того, как они уедут, мне предстоят месяцы… годы жизни рядом с этим человеком — моим величайшим врагом, так как никто другой не мог бы нанести мне такого беспощадного удара! О-о! Стоит мне вспомнить, как горячо, как беззаветно я его любила, как глупо ему верила, как преданно трудилась и старалась, молилась и пеклась о его благе и как бессердечно он попрал мою любовь, предал мое доверие, презрел мои молитвы, слезы и усилия помочь ему, как он сокрушил мои надежды, погубил мои лучшие юные чувства и обрек на целую жизнь нескончаемой печали, насколько это вообще в человеческих силах, — стоит мне вспомнить все это, и я уже не могу просто сказать, что больше не люблю моего мужа, я его НЕНАВИЖУ! Только что написанное слово притягивает мой взгляд, как признание в черном грехе, но это правда: я ненавижу его… Я ненавижу его! Но да смилуется Бог над его гибнущей душой! Да откроет ему его вину. Иного отмщения я не ищу! Если бы только он мог понять и почувствовать всю полноту причиненного мне зла, я была бы отомщена. И простила бы всем сердцем. Но он так закоснел в своей бездушной порочности, что в этой жизни, мне кажется, он уже ничего не поймет. Впрочем, думать об этом бесполезно. Лучше я вновь отвлекусь на мелкие подробности происходящего.
В течение всего дня мистер Харгрейв досаждал мне своим скорбным сочувствием и (как ему представлялось) ненавязчивой заботливостью. Будь она более навязчивой, то менее меня раздражала бы, — ведь я могла бы дать ему отповедь. Но он умудряется выглядеть таким истинно добрым и предупредительным, что всякая моя попытка избавиться от него выглядела бы грубой неблагодарностью. Иногда мне кажется, что следует поверить в искренность чувств, которые он так правдоподобно изображает, но затем я начинаю думать, что подозревать его — мой долг, что этого требует нынешнее мое особое положение. Возможно, эта доброта во многом искренна, и все же нельзя допустить, чтобы благодарность заставила меня забыться. Нет, я сохраню в памяти партию в шахматы и те его слова и неподдающиеся описанию взгляды, которые он на меня бросает, вызывая у меня заслуженное негодование, и, полагаю, тогда никакая опасность мне грозить не будет. Нет, я хорошо сделала, что так подробно записывала все эти мелкие происшествия.
По-моему, он ищет случая поговорить со мной наедине и весь день высматривал такую возможность. Но я приняла свои меры. Нет, я не боялась того, что он мне скажет, но мне достаточно всяких горестей без его оскорбительных утешений, соболезнований или еще чего-нибудь, что он может придумать. А ради Милисент я не хочу с ним ссориться. Он не отправился сегодня на охоту под предлогом, что ему надо писать письма, но не уединился для этого в библиотеке, а приказал принести его бювар в утреннюю гостиную, где я сидела с Милисент и леди Лоуборо. Они занимались рукоделием, а я запаслась книгой, не столько для рассеяния, сколько для того, чтобы уклониться от разговоров. Милисент заметила, что я хочу, чтобы меня оставили в покое, и исполнила мое желание. Не могла не понять этого и Аннабелла, но не увидела никаких причин для того, чтобы замкнуть свои уста или сдержать веселость. И она болтала без умолку, обращаясь почти только ко мне с дружеской фамильярностью, и чем короче и суше были мои ответы, тем оживленнее и самоувереннее становился ее тон. Мистер Харгрейв увидел, как мне это невыносимо, и, отрываясь от письма, отвечал на ее вопросы и замечания вместо меня, насколько это было в его силах, и всячески старался занять ее беседой, но у него ничего не получалось. Возможно, она думала, что у меня болит голова и мне трудно говорить. Но, бесспорно, она понимала, что ее бойкая болтовня мне досаждает, — ее злорадная настойчивость никаких сомнений в этом не оставляла. Однако я положила решительный конец ее маневрам, раскрыв перед ней книгу, на титульном листе которой я, оставив тщетные попытки читать, торопливо нацарапала: