Ночью партизаны перебрались на барк, и дядюшка Август занял место у штурвала. Шли без лоции и карт, прячась в излучинах берегов каждый раз, когда на горизонте показывался дымок корабля. Хуже всего дело обстояло с моторами. Несмотря на то что актер Осквик специально ходил на «большую дорогу» добывать наилучший бензин, все равно старенький движок работал плохо. Моторы невозможно было запустить с первого раза, а уж если они начинали работать, то останавливать их не решались.
На рассвете второго дня отряд высадился в шхерах и, обходя посты немцев, углубился на территорию Тромса. На первой же дороге, которую пересекли партизаны, Никонову бросилось в глаза подозрительное оживление. На перекрестках стояли гестаповские мотоциклы, эсэсовцы внимательно проверяли каждую машину, идущую на север. Никонов догадался, что немцам удалось как-то пронюхать о прибытии отряда.
К концу дня отряд вышел в зону, почти свободную от гитлеровцев. Партизаны проходили из хутора в хутор, сжигая в комендатурах, налоговые записи и возвращая норвежцам реквизированных оленей. Здесь население чувствовало себя более независимо, чем в других районах, и в маленьких (всего три-четыре домика) «городах», защищенных от ветров стогами сена, горели жаркие высокие костры: норвежцы, забыв на время о тягостных днях, праздновали Иванов день, танцуя вокруг костров похожую на джигу гопку.
В одном поселке, затерянном на карте среди лесов и гор, к партизанам присоединились сразу одиннадцать ландштурмовцев из земского ополчения во главе с бывшим капралом королевских стрелков. А в другой деревне отряд пополнился пятью матросами-китобоями, которые недавно вернулись морем из Англии. Они рассказали, что им надоело сидеть в лондонских казармах и они решили вернуться на родину, чтобы вступить в борьбу, не ожидая открытия второго фронта, к которому их так утомительно готовили.
Поздно вечером отряд уже шел знакомой долиной Карас-йокки, приближаясь к древнему замку норманнов. Устало шагали люди, подкидывая на спине поклажу; греческие мулы, взятые партизанами в гитлеровских комендатурах, позвякивали уздечками, срывая время от времени уныло отвисшими губами листья черничника.
Никонов отстал от отряда, присел на камень, закурил. С горных отрогов сползал в долину клочковатый ночной туман. Река, окутываясь белой молочной пеной, тихо журчала в камнях. Вокруг расстилался мирный покой засыпающей природы, и Никонову вдруг тоже захотелось мира и тишины. И, как всегда в такие моменты, ему вспомнилась Аглая, последний вечер на перроне вокзала, рука невольно тянулась к карману, словно он хотел нащупать ее последнее письмо.
«Увидимся ли когда?..» — подумал он и, вдруг устрашившись почему-то своего одиночества, побежал догонять людей.
Аглаю призвали в армию. Сегодня она уже получила офицерскую форму и погоны лейтенанта ветеринарной службы.
Все случилось неожиданно. Еще вчера она собиралась выехать в Колу, куда прибыла свежая партия ездовых собак для фронта, как вдруг повестка: явиться в управление. Она пришла. Ей сказали, что она переводится из вольнонаемных в кадровый состав. Высокий капитан в очках по-деловому поздравил ее и здесь же отобрал паспорт, велев прийти завтра для оформления документов.
Жила Аглая по-прежнему в рыбацком коттедже в семье Мацуты. Ей нравился и этот маленький чистенький домик, в котором стены пахли совсем не по-городскому сосновым лесом, и эти добрые пожилые люди, приютившие ее у себя в трудную минуту.
С тех пор как Антон Захарович стал мичманом и появлялся дома всего лишь от случая к случаю, Полина Ивановна отдала Аглае пустовавшую комнату мужа, и женщине, еще помнившей холод своего разрушенного ленинградского жилья, эта комната казалась настоящим раем.
Из уважения к Антону Захаровичу она ничего не изменила в обстановке, только повесила над изголовьем кровати фотографию мужа. Он был в штатском костюме, с растрепанными на ветру волосами и весело смеялся над чем-то. Таким Аглая и хранила его в своей памяти и не могла представить Константина другим.
Что бы ни делала она: прибирала ли комнату, просыпалась, работала ли за столом или просто сидела на подоконнике, — он все время смотрел на нее, как живой, и Аглае порой начинало казаться, что с ним можно разговаривать, можно советоваться и он всегда услышит ее в далеких снегах Финмаркена.
— Дорогой мой, милый ты мой!..
Дочь встретила мать у калитки. Женечка за эту зиму вытянулась, повзрослела и превратилась в худенькую тонконогую девчонку с пышной копной кудряшек на голове. Прозвище «Колосок» теперь, как никогда, подходило к ней, и все домашние иначе ее и не называли.
— Ой, мама, какая ты краси-и-вая! — протянула Женечка, оглядывая фигуру матери в новом для нее военном одеянии. — Как артистка.
Аглая подхватила дочь на руки.
— Тетя Поля дома? — спросила она, целуя девочку в загорелые щеки: Женечка-Колосок умудрялась как-то загорать и под скудным полярным солнцем.
— Ага,у нее какая-то тетенька сидит.
— Что они делают?
— А в карты играют, — ответила девочка.
В прихожей Аглая остановилась, прислушалась. Из-за двери доносился бормочущий голос тети Поли:
— …И ждет твоего короля близкая дорога, и получишь ты от него письмо, или он сам к тебе придет. Не знаю, как истолковать: тут карта двояко ложится. А судьба его зависит от короля виней. Это, наверное, сам Рябинин…
Аглая толкнула дверь. За столом сидела тетя Поля, и рядом с нею, горестно подпершись рукой, вытирала слезы молодая жена аскольдовского машиниста Корепанова.
— Аглаюшка! — радостно встретила ее боцманша, поднимая со стула свое грузное стареющее тело. — Уж ты прости меня, дуру, выпила я малость с горюшка, да вот еще и Настасья пришла, как тут не выпить!.. Мы с ней и поплавали, и погадали, все легче вдвоем-то…
Жена Корепанова припудрила заплаканное лицо и собралась уходить. Тетя Поля провожала ее до дверей.
— Уж ты верь мне, на море всякое бывает, — ласково говорила она. — Вот однажды моего старика на льдине в открытое море унесло. Семь суток, сердечный, снег глотал, в распоротом брюхе тюленя ноги грел, а ведь вернулся!.. Так и твой вернется, только надо уметь ждать. Такая уж наша бабья доля, — повторила она свою любимую фразу, закрывая дверь за молодой морячкой.
Но когда тетя Поля вернулась в комнату и села на стул, ее плечи опустились, и во всей ее сильной фигуре появилась какая-то детская беспомощность.
— Плохо мне, Аглаюшка, — запечалилась она, — ох, как плохо!.. Все аскольдовские бабы идут ко мне, ищут утешения, я точно мать для них. А что я могу сказать им, что?.. Вот раскину карты, точно цыганка какая, и начинаю: мол, все кончится благополучно. Утешительных слов людям, как собаке ласки, хочется… А меня-то кто утешит, Аглаюшка?.. Кто?.. Ведь мне хуже, чем кому-либо!.. Я-то знаю правду о своем муже. Рассказали матросы… И чует мое сердце, что не увидимся мы с ним больше…
Аглая молча обняла тетю Полю, поцеловала ее в седой висок. Боцманша положила на стол руки, задумчиво сказала: