Странное письмо пришло тогда от ротного командира: «…был направлен со своим танком на поддержку крупной разведывательной операции и не вернулся с задания. Однако нам совершенно точно известно, что ваш супруг, бывший одним из самых опытных и надежных солдат в роте, не попал в плен к русским. Ваш супруг пал смертью храбрых». Ни часов, ни солдатской книжки, ни обручального кольца – и не в плену. Что же с ним? Сгорел и обуглился в своем танке?
Письма, которые она посылала командиру роты, вернулись спустя полгода обратно с надписью: «Погиб за великую Германию». Другой офицер написал ей: «Мне очень жаль, но я вынужден довести до вашего сведения, что у нас в части не осталось ни одного человека, который мог бы рассказать вам о гибели вашего мужа». Обуглившаяся мумия между Запорожьем и Днепропетровском.
Внизу во дворе толстый мальчишка написал мелком: «Шесть отборных апельсинов всего за одну марку». Отец, краснощекий, как и сын, стер шестерку и написал пять.
Она пересчитала деньги в кошельке: две бумажки по двадцать марок – неприкосновенные, эти деньги мальчику на хозяйство на десять дней; оставалась еще марка и восемьдесят пфеннигов мелочью. Лучше всего пойти бы в кино: там темно, тепло, не чувствуешь, как тает время, обычно такое беспощадное. Бывает, что часы движутся медленно, словно мельничные жернова, медленно и упорно перемалывают они время. Под вечер ломит все тело, голова как свинцом налита и приступ желания, тягостный ей самой. Страх перед запахом изо рта и расшатанными зубами; волосы теряют блеск, и неумолимо портится цвет лица. А в кино хорошо и спокойно – так еще ребенком она чувствовала себя в церкви: благодатная гармония песен и слов, коленопреклонений и вставаний, благодатная после смрадной жестокости родительского дома, где обжора отец издевался над святошей матерью; мать старалась скрывать под чулками вздувшиеся вены, когда ей было всего тридцать один год, столько, сколько ей сейчас. Все, что не относилось к дому, было благодатью: благодатная монотонность на фабрике макаронных изделий Бамбергера, где она развешивала макароны и укладывала их в пакеты, развешивала и укладывала, развешивала, развешивала, упаковывала. Одуряющее однообразие и чистота; темно-синие картонки, синие, как море на географическом атласе; желтые макароны и огненно-красные этикетки с «бамбергеровской серией картин» – пестрые открытки, на которых изображены сцены из «старинных немецких преданий»: Зигфрид с волосами, как свежее масло, щеками, как персиковое мороженое, и Кримхильда, у которой цвет лица напоминает розоватую зубную пасту, волосы, как маргарин, и вишнево-алый рот. Желтые макароны, темно-синие картонки, огненно-красные этикетки с «бамбергеровской серией картин». Всюду чистота, веселый смех в столовой на фабрике Бамбергера, а по вечерам розовые лампочки в кафе.
Или танцы с Генрихом, который каждые две недели получал увольнительную на воскресенье, смеющийся ефрейтор танковых войск, вскоре кончался срок его службы.
Одной марки и восьмидесяти пфеннигов хватит на кино, но уже поздно. Утренний, одиннадцатичасовой, сеанс давно начался, а к часу ей надо быть в пекарне. Мальчик внизу, во дворе, распахнул зеленые ворота, и отец покатил тележку. Сквозь открытые ворота видна улица: автомобильные шины и ноги велосипедистов. Она медленно спустилась вниз по лестнице, пытаясь сообразить, на какие затраты пойдет кондитер ради удовлетворения своей меланхолической страсти; он худощав, но лицо у него большое, одутловатое и печальные глаза. Наедине с ней он, запинаясь, восхваляет радости любви, глухим голосом поет он песни о красоте плотской любви. Он ненавидит свою жену, жена ненавидит его, ненавидит всех мужчин, а он, кондитер, любит женщин, славит их тело, их сердце, их губы, иногда его меланхолия доходит до неистовства, а она слушает все это и взвешивает маргарин, растворяет шоколад, взбивает крем из приготовленной им смеси и выкладывает ложечкой помадку и пралине. Она выводила на тортах шоколадные узоры, которые он находил восхитительными, и приделывала марципановым хрюшкам шоколадные пятачки, а он, запинаясь, не переставал расхваливать ее лицо, ее руки, ее нежное тело.
В пекарне все казалось серым и белым, здесь смешивались чернота противней, чернота угля и белизна муки: сотни оттенков серого, и лишь изредка – желтое или красное пятно; красный цвет вишен, ядовито-желтый – лимонов и нежный – ананасов. Почти все казалось белым и серым, бесчисленные тона серого, к ним относилось и лицо пекаря: детский, бесцветный, круглый рот, серые глаза, серые зубы и бледно-розовый язык, который виднелся, когда он говорил, а говорил он, оставшись с ней наедине, без умолку.
Кондитер мечтал найти порядочную женщину, не проститутку. С тех пор как жена возненавидела его, а вместе с ним всех остальных мужчин, на его долю остались лишь те радости, какие можно найти в публичных домах, а эти радости казались ему недостаточно возвышенными, и, кроме того, тщетным оставалось еще одно его желание – иметь детей.
Когда она оттолкнула его, назвав любовь гадкими словами из лексикона Лео, он просто испугался, и тут она поняла, насколько у него нежная душа.
Слова эти вырвались у нее наполовину против ее воли, наполовину умышленно, из духа противоречия, который вызывала у него его кротость: это были слова Лео, ей нашептывали и кричали их изо дня в день вот уже многие годы, они тяготели над ней, как проклятие. Эти слова жили в ней, и вот вырвались на свободу, она швырнула их в печальное лицо кондитера и произвела великое смятение в его душе.
– Нет, нет, – сказал кондитер, – не говори так.
Лео скажет: «Что это у тебя с пастью?», и ей не хотелось идти домой, чтобы не слышать его издевок и не видеть его ослепительно белых зубов.
Она вернется домой, когда Лео уйдет на работу. Из осторожности она отнесла малышку к фрау Борусяк: нельзя оставлять Лео наедине с его дочерью. Фрау Борусяк – хорошенькая женщина, года на четыре старше ее, с великолепными белоснежными зубами – женщина, в которой соединились два качества: благочестие и приветливость. Она зашла в кафе против дома зубного врача, села к окну и достала из кармана пачку «Томагавк» – очень длинные, очень белые и очень крепкие сигареты. «Солнце Виргинии взрастило этот табак». Листать иллюстрированные журналы не хотелось; помешивая ложечкой кофе, она вдруг подумала, что следует попросить у кондитера аванс, вдруг он подбросит ей марок сто: она твердо решила никогда больше не повторять слова Лео, чтобы не обижать кондитера. Может быть, она пожалеет его: неуклюжие, исступленные ласки, на которые ей придется отвечать, – это и будет ее платой, – прямо среди противней для пирожных и облитых шоколадом свинок будет он нашептывать ей свои гимны; среди холмиков кокосовой муки, среди обсыпанных сахарной пудрой ромовых баб он улыбнется ей, вне себя от счастья, и она будет принимать восторженные, слюнявые поцелуи человека, который ненавидит продажную любовь, а наслаждаться супружеской не может с тех пор, как его жена возненавидела мужчин; жена – худая, коротко остриженная красавица с горящим, суровым взглядом, пальцы вечно на рукоятке кассового аппарата, как у капитана на штурвале; у нее твердая, маленькая рука со «скромным» украшением – холодные, зеленые камни, почти прозрачные и очень дорогие, ее руки похожи на руки Лео. Стройная богиня с мальчишеской фигурой, всего десять лет назад – стройная и властная – она маршировала во главе отряда девчонок в коричневых куртках и гордо пела высоким, красивым голосом: «На берете реют перья» и «Смелый барабанщик». Ее отец хозяин «Красной шляпы», а мой отец по пятницам пропивал там половину своей получки. Теперь она похожа на амазонку: ноги у нее как у шестнадцатилетней, а по лицу ей дашь все сорок, и она старается изо всех сил казаться не старше тридцати четырех, непреклонная и любезная нарушительница супружеских обязанностей, это она довела серого и печального человека в подвале до гимнов отчаяния.