Эшелоны мчались на север, и на Бреннерском перевале итальянцы заплакали: здесь кончалась их родина. Кто-то вдруг запел «Бандьера нэва», запрещенную при фашизме:
На мосту Бассано – черные знамена.
Траурные флаги – вестники смертей.
На войну собрались храбрые альпийцы.
Движутся навстречу гибели своей…
Честно говоря, мне жаль этих итальянцев. Снежные сугробы в донских степях под Сталинградом станут для многих братской могилой, а те, кто останется в живых, будут расстреляны во Львове и Демблине, гитлеровцы затопчут их живыми в топи болот Белоруссии, и об этом долго-долго никто-никто в мире даже знать не будет… Да, их жалко!
* * *
В отличие от Муссолини испанский каудильо Франсиско Франко никогда не кричал о том, что он прав, но все-таки он оказался прав, не доверяя Гитлеру, и потому – в ответ на призывы фюрера – отправил в Россию только одну «Голубую дивизию», составленную из отбросов общества; русские в таких случаях говорят: «Возьми, убоже, что нам негоже»…
Это был сброд! Уголовники, выпущенные из тюрем; нищие, желавшие обеспечить свои семьи; были и такие, что поскандалили с женами и «отомстили» им экскурсией в Россию; наконец, в «Голубой дивизии» было немало и республиканцев, сознательно ехавших на русский фронт, чтобы сразу же сдаться в плен. Немцы обещали платить наемникам 60 марок в месяц, но выплачивали советскими рублями (из расчета 20 рублей за одну марку).
«Голубая дивизия» сразу показала своим союзникам, что с ними шутки плохи. Проездом через Германию, ради лучшего освещения своих вагонов, испанцы снимали фонари на станциях. Они штурмом взяли вагон-холодильник с сыром и весь сыр мигом слопали; с перрона вокзала в Берлине испанцы мигом «увели» все чемоданы немецких офицеров, приехавших в отпуск, чтобы порадовать родных подарками из России.
«Голубая дивизия» обосновалась на Псковщине, немцы держали испанцев на особом пайке – всего 200 граммов сухарей в день, и те очень легко, даже беззаботно, сдавались в плен.
– Сытно пожрать бы, – говорили они на допросах, – а больше нам ничего и не надо. Капитано – сволочь! Сам жрет курятину да нас же и обворовывает… Вы нас простите. Конечно, нам бы лучше сидеть дома, но там жрать нечего!
Испанцы не столько воевали с русскими, сколько дрались с немцами. Заодно уж – за компанию! – они жестоко били своих офицеров. Среди моих земляков остались смутные предания:
– Испанцы-то? А шут их знает, что за люди? Если не дерутся, так они, почитай, все время дрыхли как окаянные. Мы же сами их и будили. Вставайте, говорим, эвон немцы идут. Тут они мигом вскакивали – и в драку…
В наших архивах сохранилось множество показаний испанских военнопленных. Меня удивил один протокол допроса. «Я, – сознался один офицер, – постоянно испытывал все нарастающее чувство привязанности к русскому народу и земле русской. Многие мои товарищи испытывали те же чувства… поверьте, я будто стал очищенным ото всей скверны».
Франко очень скоро убрал «Голубую дивизию» с русского фронта, а Гитлер не смел возражать, ибо он нуждался в поставках ценного вольфрама из рудников Испании. Впрочем, этим испанцам потом даже повезло: многие до сих пор получают приличную пенсию от правительства ФРГ и живут неплохо.
Итальянцы ничего не получают и никогда уже не получат…
Красная Армия по-прежнему отступала – когда дорогами, а чаще лесами, проселками, через болота. С картами было плохо! Перед войной, боясь шпионов, все что надо и не надо засекретили, даже географию, а так как военная доктрина учила, что воевать предстоит только на чужой территории, то выпускали карты Европы, а своих вот не было. У немцев же – наоборот! – имелись прекрасные карты России, и потому наши командиры всегда желали иметь трофейные карты своей же родной земли. Вот и «драпали» дальше на восток, прочитывая при кратких вспышках спичек по-немецки написанные русские названия: Дедово, колхоз «Путь Ильича», Бабий Лог, совхоз «Сталинским путем».
– Эх, где наша не пропадала! Пошли, братцы, далее.
Ведь еще совсем недавно, во время предвоенных маневров, красноармейцы проходили через села, бабы выносили навстречу горшки с топленым молоком, старухи несли в подолах яблоки, малину в деревенских решетах, старики пасечники угощали сотовым медом. А теперь даже таились деревень – как бы не нарваться на немцев – и тянулись околицами, небритые, грязные, кое-как забинтованные, стараясь не смотреть в глаза встречным, безголосый позор уязвлял души, а командиры со шпалами и ромбами в петлицах выслушивали обвинения стариков:
– Мы-то в германскую не пустили немака на свою землицу. На кого же нас бросаете? Сколь годочков в нитку тянулись, на вас же налоги платили, а вы… Вернетесь ли?
– Жди, дед. Вернемся. А сейчас и без тебя тошно…
Время было лютейшее: сегодня жив, а завтра тебя нету.
Люди топали по родимой земле, осиянной трескучими пожарами деревень, мимо старинных погостов, где под крестами навек опочили их достославные пращуры. Это уж потом, дошагав до Берлина, вислоусые «отцы» спрашивали молодых:
– Ты, сынок, с какого года на фронте?
– Да, почитай, с сорок третьего. А что?
– У-у, сопляк какой! Кто в сорок первом не воевал, тот и войны-то не видывал, тот и беды не знавал…
Орденоносцев в армии тогда было очень мало. На человека с медалью «За отвагу» смотрели во все глаза, как на жирафа глядят в зоопарках. Гимнастерки солдат, принявших на себя первый удар вермахта, были украшены значками «Готов к труду и обороне» или «Ворошиловский стрелок», но и эти скромнейшие отличия, наверное, тоже к чему-то обязывали… Отступали!
В редчайшие минуты отдыха Шапошников говорил:
– Эта война, какой еще не знало человечество, позже, когда нас на свете не будет, привлечет обостренное внимание историков. Потому нельзя оставлять после себя одни белые пятна, преступно говорить только об успехах, скрывая жесточайшую правду. И пусть потомки увидят не только мужество солдат наших, но и трагические просчеты генералов… Пройдут годы, и какой-нибудь листок из блокнота, написанный комбатом в траншее за минуту до его гибели, станет важным историческим документом… Сберечь бы все это!
Сберечь не удалось. Может, еще где-то на дне старческих сундуков и лежат солдатские письма. Может, какая-либо старуха, вспомнив молодость, и прочтет в тысячный раз: «Добрый день, Маня! Во первых строках своего письма сообщаю, что я жив и здоров, чего и тебе желаю…» А куда он, ее муж, делся потом – об этом никто и никогда не узнает. Намучились до войны, страдали во время войны, и наплакались они после.
Идут века, шумит война,
Встает мятеж, горят деревни,
А ты все та ж, моя страна,
В красе заплаканной и древней.
Доколе матери тужить?