Кубанец сел. Ушаков витийствовал далее:
— Ты как думаешь, парень? Коли в Тайную по «слову и делу» попался, так тебе сразу здесь кости расчленять станут? Или утюгом горячим по спине гладить?.. Не верь, братец. Пустое! Это вредные слухи ходят. На самом деле, мы состоим тут по указу государыни для подаяния людям самой первой и самой неотложной помощи, чтобы на верный путь заблудших наставить…
Кубанец отмалчивался, весь в страхе. Но собою калмык хорошо владел, и это Андрею Ивановичу даже понравилось.
— Ты вот что, Василь Василич, — спросил он его, — отвечай мне по чистой совести: у тебя голова когда-нибудь болит?
— Нет, — кратко сказал Кубанец.
— А у меня иной день просто разламывается, — пожаловался Ушаков: запустил он пальцы под парик, гладил лысое темя. — Нуждаюсь я, — вздохнул он. — Нуждаюсь от жалости к людям… Эки они дурные и глупые, с ними забот не оберешься.
С того, видать, и болит моя головушка, что уж больно люди глупые стали…
Ярко блестели глаза раскосые. Ушаков спросил:
— Ну, ладно. Расскажи, как далее жизнь свою строить будешь? Одет ты красочно. Сыт вроде. Не заморил тебя господин твой… Но по глазам вижу: нету счастья тебе, и не будет! Какое ж счастье в рабстве подневольном? А ведь мог бы ты… мог бы, — намекнул Ушаков, — жить по-людски. Тебе бы жениться впору… домок заиметь… торговал бы… крупами, скажем!.. Детишек бы в люди выводил. Глядь, и в старости тебе утешение…
Кубанец разомкнул темные, как старая медь, губы:
— Рабства не дано избежать.
— Избежать единой смерти не можно, — отвечал Ушаков, доставая бумагу и перья. — А от рабства бежать легко, ежели с умом быть. Вот ты и садись теперь… садись и пиши!
— Чего писать-то мне? — обомлел Кубанец.
— Как пятьсот рубликов для господина своего взял на Москве после конгресса в Немирове… Какие книжки чел господин твой… кто бывал у него… что говорили… Вот и напиши!
— А потом? — вопросил его Кубанец.
— Потом из рабства высвободишься. И сто рублев получишь от щедрот наших.
Как же! Я понимаю: без денег новой жизни не учнешь. Опять же, невесту приискать… домок построить…
Кубанец решительно окунул перо в чернильницу.
— Ваше превосходительство, — отчеканил он, — а я ведь знаю о Волынском даже такое, что он сам позабыл. И секретов от меня господин мой никогда не держал, ибо я раб ему верный…
— Теперь ты мой раб, — сказал Ушаков, смеясь. — Пиши, голубь, не спеша. Не размашисто. Время у нас есть, слова свои обдумай…
Волынский ходил по горницам, расталкивал коленями стулья, кидался на диваны, замирал в дремоте. Снова вскакивал:
— Кто мне скажет, куда делся Кубанец? Душа горит, а душу отвести не с кем… Где он, раб верный, друг милый?
— Не ведаем, — отвечала дворня. — Вышел воутресь, чтобы у кошатников печенки купить… Коты сей день не кормлены. Воют. А щец налили от челяди — носы воротят… Зажрались!
* * *
На лестницах раздался шаг гулкий, звенели шпоры, и вошел в покои сам великий инквизитор. Ушаков сказал Волынскому:
— По высочайшему повелению объявляю тебе, обер-егермейстер, что отныне, с этой страстной недели, когда и господь наш ограждал, тебе запрещен приезд ко двору государыни нашей.
Повернулся и ушел. Внизу бахнула промерзшая дверь.
— Неделя страстная, — сказал министр. — В страданиях…
Заметавшись, кинулся к Бирону, но тот его не принял.
От Мойки завернул лошадей на Зверовой двор, где много лет томилась взаперти редкостная «баба волосатая».
— Ну, Марья, — сказал Волынский, — пришла нам пора с тобой разлучаться. Бороду расчеши гребешком, и поедем…
Анна Иоанновна подарка не приняла, «бабу волосатую» отвели под караулом за Неву — прямо в Академию наук. Там ее изучали сначала географы, долго возились с нею и астрономы. После чего от астрономов перешла «баба волосатая» на изучение ботаников. Тут ее следы и затерялись на веки вечные… [34]
Наверное, вырвавшись из клетки зверинца, несчастная женщина, почуяв свободу, просто бежала от ученых в деревню свою. А там состригла себе бороду и стала жить, как все люди живут.
Меч уже занесен над головою Волынского — надо теперь верно направить удар его по шее… Остерман заявил Бирону:
— Мы, немцы, не должны в этом деле рук пачкать. Про нас и без того в Европе слухи плодят, будто мы Россию изнасиловали… Нет, — подчеркнул Остерман, — с русскими пусть сами русские и расправляются! А мир увидит чистоту и справедливость нашу…
Бирон снова падал на колени перед императрицей.
— Волынский или я! — взывал он.
Князь Куракин кликушествовал в аудиенц-каморе:
— Великая государыня, исполни предначертанье дяди своего, Петра Великого: сруби ты кочан дурацкий с корня гнилого…
Бирон напоказ перед всем городом стал укладывать свои богатства в обозы, будто собираясь отъехать на Митаву для княжения, и тогда Анна Иоанновна, напуганная разлукой с ним, указала:
«Понеже Обер-Ягермейстер Волынской дерзнул Нам, своей Самодержавной Императрице и Государыне, яко бы нам в учение (советы подавать)… такожде дерзнул в недавнем времени в самых покоях, ще Его Светлость владеющий Герцог Курляндский пребывание свое имеет, неслыханные насильства производить (намек на избиение Тредиаковского)… многие другие в управлении дел Наших немалые подозритедьства в непорядочных его поступках на него показаны…»
И повелела «того ради» особую Комиссию назначить!
Избрали в нее генералов: Григория Чернышева, Александра Румянцева, князя Василия Репнина, Петра Шилова и, конечно же, Андрея Ушакова. Из тайных советников выбрали Василия Новосильцева, Александра Нарышкина и Ваньку Неплюева, который еще с конгресса Немировского был злобным врагом Волынскому. Добавили в судьи князя Никиту Трубецкого, мужа Анны Даниловны, и колесо фортуны человеческой завертелось в другую сторону…
Судьи все русские! Но что с того, что они русские?
Справедливо говорил покойный Тимофей Архипыч:
«Друг друга поедом они жрут — и тем завсе сыты бывают…»