— Началось, — сказал Овцын и упал на подушки.
Куров вполз в каюту на коленях (уже не мог ходить).
— И ты? — спросил его Овцын. — А что наверху?
— Не распалило. Умер матрос Шаламов… Подниметесь?
— Сейчас… встану.
А мир был светел, ветер свеж, в смерть не хотелось верить. Как ослепителен был вечный блеск мира полуночного!.. Следя за тонущим покойником, Овцын встряхнулся.
— Эх, навигаторы, — сказал недовольно. — Да шлюп-то наш давно сносит льдами. Куда же вахта смотрела, раззявы?
Куров тронул якорный канат, он подался свободно, безгрузно. Выбрали его на палуб, и Куров показал лейтенанту лопнувший от перегнива конец.
— Бросай вторый! — велел Овцын и полез обратно в каюту. А там — чад лампадки перед иконой Николы, грязь засаленных мехов, качка постылая и удушье, течет по бортам сизая плесень. Снова лег, стараясь «услышать» грум. Второй якорь забирал плохо. Одна чугунная лапа у него давно была сломана. Лед ночью стал напирать, двигая «Тобол». Умер хороший человек — рудознатец Медведев, и Овцын уже не мог подняться на палуб.
— Без меня, — попросил. — Видит бог, я ослабел…
Скоро на вахте остались только квартирмейстер с учеником геодезии да с ним двенадцать солдат. Остальные полегли на рундуках — в тоске. Дубельшлюп всю ночь напропалую стучал носом в ледяной барьер, словно в двери нерасторжимые.
Смерть стояла рядом… Доколе ждать?
— Позови ко мне самоядь, — сказал Овцын кают-вахгеру.
Проводники-самоеды вошли и затрясли головами: лето необычно холодное, лед не раздвинется, скоро ух осень, и тогда… Слабеющей рукою Овцын разлил водку по чаркам. И свою чарку поднял.
— Вам верю, — сказал проводникам… — Вы здешние…
Отпил полчашки, и водка в чашке его вдруг стала красной. Испуганно вытер рукою рот — ладонь в крови. Тогда он допил вино одним махом, выслал проводников прочь, созвал консилиум. И коллегиально порешили: уйти… Когда загудели паруса, а дубель-шлюп рывком накренился, скорость набирая, Овцын чуть не заплакал. Ацмиралтейству ведь пером на бумаге всего не рассказать. Да разве поверят ему в столице, что лед за лето не мог растаять? «Под солнцем-то?» — спросят его, и станут адмиралы над ним потешаться, как над врунишкой…
— Афоня, — позвал он Курова, — кажись, мне самому в Питерсбурх надобно ехать, дабы от попреков отбиваться словесно.
— Как же вы? Сами ног не волокете.
— Лишь бы на урочища выйти, опять хвою пить станем. А ехать надо. Боюсь не за свою карьеру, а за судьбу дела нашего. Докажу адмиралам, что «Тобол» еще отворит эти ворота смертные…
Болезнь скорбутная — сам не знаешь, что за штука такая. Недаром она женщиной в соблазнительных снах является на зимовках. Но как только «Тобол» вышел на урочище Семи Озер, люди сразу повеселели. Вылезли наверх, сами патлатые, зубы у всех шатаются, а уже полегчало… Ожили!
Наконец «Тобол» зашел под высокий берег Березова, высился над обрывом частокол острожный и торчал шатер церкви ветхонькой. Уже и осень подступала.
Сильная гроза — с эхом, длившимся очень долго, — разрывала небосвод над тундряной юдолью. Священник Федор Кузнецов, на диво трезвый, служил панихиду по тем, кто навеки остался в мрачной глубине, возле кромки зернистых льдов…
Овцын стоял среди матросов своих, тонкая свечечка оплывала в его руке. Горячее дыхание обожгло затылок ему. Навигатор не обернулся. Конечно, это… она! И своей рукой Митенька нащупал Катькину руку, узкую и влажную от волнения любовного. Из церкви они вышли вместе. На паперти стоял майор полка Тобольского, которого Овцын не знал. Оказалось, майор Петров Петр Федорович, прислан в Березов недавно — надзор фискальный за Долгорукими иметь. Человек он был разумный, зла никому не желавший, к Овцыну отнесся с почтением, в гости к себе зазывал.
Екатерина Долгорукая рядом стояла, глаза опустив.
— И вас, княжна, — поклонился ей майор Петров, любовь тайную приметив, — прошу ко мне с лейтенантом жаловать…
В гостях у майора было хорошо. Майорша Настасья (из роду Турчаниновых) книжницей оказалась. Говорили за столом о разном. О бобрах березовских, кои, словно войско, свои дозоры от собак местных имеют; караулы бобры несут посменно — как солдаты. О грозах судачили березовских, естество которых человеком еще не изучено. О мамонтах дивных, кои в лед вмерзли, и научно в этих краях еще многое человеку должно открыться… Катька Долгорукая от слов умных заскучала, но вида скуки наружно не показывала. Ни жива ни мертва сидела женщина, вся — от груди до коленок — наполнена лю бовным томлением. А под самую полночь стук в окошко раздался — это подьячий Осип Тишин, пьяный, до гостей рвался.
Майор Петров встал, подьячего стукнул и на улицу выбросил.
— От винного пития устали мы все, — сказал майор сердито. — Дай с человеком умным тверезо душу в разговорах от-весть…
Обратно до острога Овцын провожал Катерину; за кладбищем она шубу на себе широко распахнула, грудью припала к нему. Целовала горячо — как и та, ужасная, что являлась в каютных снах, влажно и грубо, не по-девичьи! И каждый раз говорила:
— Охти мне! — И, губы обтерев, опять с жаром целовалась. — Охти, сладко мне… Ни на каких царей не променяю тебя!
Сказал он ей, что отъезжает с рапортом в Адмиралтейство. От разлуки убивалась Катька на погосте кладбищенском, где торчал крест царской невесты — княжны Меншиковой. Причитала навзрыд, подеревенски. Гладил он плечи Катькины, но тоску ее звериную, ненасытную не осуждал: из темени сибирского безмолвия светят ему огни столицы, вихри проспектов питерских, блеск и суета. Она же остается здесь, в кольце снегов навеки закована.
— Только не брось меня! — умоляла Катька. — Не позабудь… един ты! Вернись ко мне, Христом-богом тебя заклинаю…
В пути до Тобольска опять Овцын заболел. Лежа в узких санках, слушал он, как протяжно свистят полозья под ним, видел перед собой вертлявые хвосты остяцких собак, считал безутешные версты. А на почтовом дворе Тобольска его огорошили новостью:
— Царица-то наша войну ведет. Ведомо ли о том в Березове?
— Дошла весть об осаде Минихом Данцига.
— Вы, березовские, словно с печки свалились… Какой там Данциг? Тая война давно кончилась. Новая грядет — с турками!
Война была нужна! Анна Иоанновна и сама это знала. С тех пор, как ее головы коснулась корона, она ничего не приобрела, лишь теряла и разбрасывала прежде нее завоеванное. Бесчестье мира Прутского было еще свежо в памяти народной, — пора опять выйти на просторы Причерноморья, ногою твердой стать на Азове, а гнездо разбойничье — ханство Крымское — полному разоренью предать.
Там, за морем, в Константинополе, — Большой Порог и Большая Дверь, а в Бахчисарае — Малый Порог и Малая Дверь, и вот теперь пора (через Дверь Малую) отворить пред Россией Дверь Большую! Момент для войны был удачный: