— Ах, вот ты где… счастье мое.
Это был он! Лопухина, даже не обернувшись, отвечала:
— Я вас ненавижу, сударь, не подходите ко мне…
Рейнгольд Левенвольде встал прямо перед нею — беспощадно соблазнительный и яркий, как петух в брачном оперении.
— Ты сердишься? — спросил он, хохоча. — За что?
— Вы неумелый любитель, — отвечала ему Наталья, трепеща тонкими ноздрями. — И более махаться [3] с вами я не стану. Найдутся махатели и другие — поопытнее вас, невежа!
— Дитя мое ненаглядное, — сказал ей Левенвольде, — ну стоит ли огорчаться глупостями? Разве не я выказал тебе знаки признательности. Даже когда обручался с дурою Черкасской ради того лишь, чтобы из ее шкатулки осыпать тебя бриллиантами.
— Все послы до меня наведывались, о тужениях моих справлялись. Один вы изволили где-то отлучаться… Даже супруг мой Степан Васильич (боже, золотой человек!) и тот не раз меня спрашивал: «Чего же отец не едет?»
— Я ездил на свои Ряппинские фабрики, — пояснил ей Левенвольде. — Я не последний фабрикант бумажный, и я… поверь, близок к отчаянию! Ах, если бы не тряпки… нище нет тряпок! Полно отрепьев на Руси, но тряпок для бумаги нет. Никто из русских не желает с обносками своими расставаться. Мне говорят: им нечего носить. Хоть раздевайся сам, весь гардероб пусти на тряпки…
Тут стал он хвастать произведениями фабрики своей. Бумажный пудермантель, чтобы в час куаферный, когда столбом взлетает над прической пудра, тем мантелем красавица могла укрыться. А вот бумажные картузы, в которых удобно жареных гусей или индюшек хранить в дороге длительной. А разве плох стаканчик из картона? Удобный и дешевый, попил из него и выбрасывай — его ведь не жалко…
Наталья разодрала пудермантель в клочья, рванула с треском картуз бумажный, стаканчик растоптала каблуком туфли.
— Другие-то мужчины, — прослезилась она, — когда к ним женщина пылает, ей бриллианты дарят, а вы… Как вам не стыдно бумагой соблазнять меня? Вы поглядите только на эту Остерманшу… Какая наглость! Так блистать…
— Ах, вот в чем дело, — догадался Левенвольде. — Вот отчего твои прекрасные глаза наполнены слезами… Меня ты любишь, это я знаю. Но хочешь, как всегда, лишь камушков блестящих.
— Хочу! Но только не от вас, мужчина подлый и неверный.
— Согласен и на это, — ответил ей Рейнгольд. — Ты их получишь в этот раз не от меня, а… от самого князя Черкасского.
— Нельзя же, — вспыхнула Наталья, — чтоб вы еще и маха-телей для меня избирали. Я сама изберу их для себя.
— Мы избираем не любовника тебе, а только… бриллианты! — тихонько прошептал ей Левенвольде.
Лопухина окликнула лакея с подносом. Взяла от него бокал с лимонатисом…
Левенвольде отпрянул в сторону.
— Оставь эти шутки! — крикнул он, бледнея. Лопухина со смехом показала ему перстень — розовый.
— Не бойся, дурачок. Уж если я тебя и отравлю, то сделаю так, что ты и не узнаешь, отчего помер…
Наутро после бурной любовной ночи Наталья Лопухина проснулась и заметила, что на пальце нет заветного перстня.
— Верни сейчас же… это мой! Ты подарил мне его… Верни, верни, верни.
Прошу тебя, Рейнгольд: я так к нему привыкла…
Левенвольде дал ей пощечину — она забилась в рыданиях.
— Тот перстень больше не получишь. Смотри сюда…
Он раскрыл шкатулку и выбрал из нее старинный перстень в древнем серебре, и был в нем камень — черный, как кусок угля.
— Теперь носи вот этот. И помни: в цвете он не меняется. Заклинаю всеми святыми — будь осторожна, Наталья, этот яд опаснее всех других. От него человек умирает в страшной тоске. А русские вельможи, поверь, будут тебе лишь благодарны. Остерманша позеленеет от зависти, когда увидит твои бриллианты.
Лопухина примерила черный перстень на свой палец.
— Ты не сказал мне главного — кто этот человек?
— Он очень вредный. Его боятся все. Со своими проектами он забирается даже в наши дела — дела Курляндии, чего простить ему нельзя… Черкасский-князь будет тебе особенно благодарен!
— А-а-а, — догадалась Лопухина, — так это обер…
Рейнгольд захлопнул ей рот.
— Не надо говорить, — сказал он ей. — Будь счастлива, дитя. И, что ни делаешь, все делай с улыбкою очаровательной. Кто же поверит, что ты, Венера русская, способна яд просыпать в бокал соседу? Никто и никогда… И даже я, любовник твой, не верю в это… О, как ты хороша! О, как прекрасна ты!
Был холодный и ясный день. Анисим Александрович Мас-лов проснулся дома, на своей постели. Вчера было много пито у Платона Мусина-Пушкина, человека приветного, старобоярского. За окном белело свежо и утешно — ночью выпал первый снежок. Еще с детства Маслов любил эти дни, когда первые снежинки робко сеются на землю. И всегда радовался этим дням. А сегодня снег испугал его.
Он приподнялся, и волосы его… остались на подушке.
— Дуняшка, — позвал он жену, хватаясь за лицо (и брови отпали сама по себе). — Проснись, женка… Кажется, не мытьем, так катаньем, а меня добили. И даже не больно! — удивился он. — Но отчего такая тоска? Боже, какая страшная тоска… Ой, как скушното мне! — вдруг дико заорал Маслов…
Навзрыд рыдала у постели жена — верная, умная:
— Горе-то, горе… Сказывала я тебе — отступись!
Маслов ладонью сгреб с подушек на пол свои волосы:
— А вот и не отступился… Выстоял! Ой, как скуплю мне…
Потом день померк, и глаза обер-прокурора лопнули, стекая по щекам его гнилою слизью. Боли не было. Но яд был страшен, разлагая человека заживо.
Язык распух — вылез изо рта. Желтыми прокуренными зубами Маслов стиснул его.
Говорить он перестал.
Вскоре он умер, а граф Бирен переслал его семье заботливое, сочувственное письмо. По первопутку, по снежку приятному, повезли Маслова на санках в сторону кладбища… Ох, как обрадовались его смерти в Кабинете — князь Черкасский даже возликовал.
— Никого! — говорил Остерману. — Никого более на пост оберпрокурорский не назначать. Хватит уже крикунов плодить…
Бессовестная Лопухина вскоре явилась при дворе с таким убранством на шее, что все ахнули от сияния алмазов. Но тут к ней подошла, от гнева трясясь, княжна Варька Черкасская и стала рвать колье с красавицы продажной.
— Отдай! — кричала фрейлина статс-даме. — Отдай, воровка… Это мое… это из моего приданого!
Лопухина отбрасывала от себя руки княжны:
— Врешь, толстомяс ина… отпусти! Мне подарили…