Слово и дело. Книга 2. «Мои любезные конфиденты» | Страница: 80

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Бирен навестил свою замухрышку Бенигну:

— Ну, горбатая обезьяна, рада ли ты? Ведь теперь из графского «сиятельства» ты выскочила прямо в «светлость»… Сядука я да напишу герцогу Бирону в Париж, — что он теперь ответит мне?

В приемной было не протолкнуться: полно вельмож, униженных чужим величием, полно дипломатов с поздравлениями. Естественно, всех волновал один важный вопрос, и дипломаты спрашивали:

— Ваша светлость, когда вы намерены сесть на Митаве?

— Из Петербурга я — ни шагу! — отвечал Бирен раздраженно. — Прошу не забывать, что я не только герцог Курляндский, но еще и обер-камергер российский.

Митава может стерпеть мое отсутствие. Но что станет делать без меня двор петербургский?..

В этот день, по случаю падения Очакова, Анна Иоанновна обедала на троне под балдахином, и Бирен с особенной любезностью менял тарелки перед нею — по праву обер-камергера.

Лейбе Либману он сказал:

— Всех пленных турок, добытых под Очаковом, я забираю ддя нужд своих. Буду строить дворцы в Курляндии, и мне нужны рабочие руки. А дабы пленных пресечь от бегства, надо отвратить их от мусульманства. Пусть пасторы обратят их в веру лютеранскую и переженят агарян на латышках…

Был зван в манеж граф Бартоломео Франческо Растрелли — архитектор славный, о котором преизрядно писано, что «инвенции его в украшении великолепны, вид зданий его казист; может увеселиться око в том, что он построит…». Такого-то и надобно!

Новоиспеченный герцог белел графу Растрелли:

— Мне нужен сказочный дворец в Руентале и резиденция в столице моей. [20] Я золота не пожалею, а ты не поскупись на пышность… Чтобы конюшни были — как дворцы! Колонн побольше всюду расставь, чтобы издали видели — здесь живет не какая-то пигалица, а сам герцог!

Выедая казну русскую, спекулируя направо и налево, Бирен за 600 000 альбертовых талеров выкупил из долговых закладов все имения прежних Кетлеров;

Анна Иоанновна отказала в его пользу «вдовью» долю имений курляндских. Бирен показал себя жадным, но здравым хозяином. Понимая, что с голодного раба толку мало, он проявил заботу о крестьянах. Издал особый регламент, который попросту списал из старых указов герцога Якоба. Своего ума не хватило, но зато ума хватило, чтобы использовать чужой ум… Бирен возмутил дворянство, создавая в стране экономии, похожие на большие общественные фермы; он возводил полотняные мануфактуры. Доходы увеличились, но непомерно выросли и расходы.

— Я дожил до того, что мне уже не стало хватать на содержание своей персоны. Кажется, я никогда еще не был таким нищим, как сейчас, — жаловался герцог повсюду. — Даже уральская гора Благодать не может спасти моих финансов.

Лейба Либман уже не мог справиться с обширной бухгалтерией герцога. В помощь гоф-фактору прибыли из Европы Исаак Биленбах и прочие жулики без роду и племени, алкавшие сребра и злата от России. Бирен внушал своим факторам:

— Я вам плачу, чтобы вы думали. Много думали!

Винная монополия в Курляндии ненадолго выпрямила финансы. Потом факторы обложили налогом корчмы на проезжих дорогах, что приносило Бирену 150 000 гульденов в год.

— Но этого мне мало. Думай, Лейба… много думай!

Либман думал не только о герцоге, но о себе тоже, а все свои деньги скадывал в банки Гамбурга. Он стал при дворе большим барином. Жену свою с детишками по-прежнему содержал в Митаве, а в Петербурге жил с любовницей. Полногрудая и разгульная Доротея Шмидт его утешала.

— После сладкого, — говорил ей Лейба, — всегда наступает горькое. Мы в России лишь гости, а удирать без миллиона обидно…

Доротея Шмидт, при дворце царицы принятая, имела трех детей. Первого она прижила от врача Каав-Буергаве, второго от Лейбы Либмана, а недавно родила и третьего — от принца Антона Брауншвейгекого. Был у нее и муженек — портняжка, добрый малый.

— У меня-то уже трое! — говорил он жизнерадостно.

Таковы были тогда нравы придворные…

Но чем богаче и знатнее становился Бирен, тем тревожнее была его жизнь.

Тишком, лишнего шума не делая, стал герцог скупать богатейшие поместья в Силезии, в Богемии, в Мазовии.

— На корону герцогскую нельзя рассчитывать, — признавался он жене. — Надо иметь вдали от России надежный угол, где и спрячемся, когда нас русские погонят отсюда палкой…

Бирен писал в эти дни:

«Бог свидетель, что я устал от жизни. Годы, недуги, государственные заботы, огорчения и работа все возрастают… Вся тяжесть дел ложится на меня, ибо Остерман валяется в постели!»

В этом году Бирену исполнилось 47 лет, а жить ему оставалось еще долгих 35 лет.

Веселая жизнь продолжалась.

— Кто украл мою буженину? — завопила Анна Иоанновна.

Тарелка была пуста: сочный ломоть буженины исчез.

— Андрей Иваныч, — голосила императрица, — сыщи мне вора. Где это видано, чтобы у самодержицы русской, вдовы бедной, во дворце же ее последний кусок воры стащили?

Возле нее крутились, как всегда, шуты: князь Голицын-Квасник полоумный, князь Никита Волконский без штанов, граф Апраксин — дуралей от природы, Педрилло со скрипкой стоял на одной ноге, словно аист, а Лакоста с пузырем таскался по паркетам на четвереньках, будто паралитик…

— Видели! — кричали шуты. — Тут Юшкова что-то жевала…

Призвали лейб-стригунью коготочков царских:

— Ты буженину ея величества слопала?

— Пресвятые богородицы, — клялась та слезно, — да ведь то не буженинка была. Я просфорку святую жевала…

Иван Емельяныч Балакирев рассмеялся и сказал, что ворюгу он сыщет — с поличным. Таилась под лестницей дворца, в закуте темном, никому не ведомая беглая калмычка, грязная и косая. Полно было тряпья вшивого на ней. А вокруг валялись кости, обсосанные дочиста, обглоданные столь тщательно, будто они в собачьей будке побывали. Тускло и гневно глядели из мрака трахомные глаза дикой калмычки… Представили воровку пред очи царские:

— Ты кто? И почто мою буженину съела?

— А не все тебе буженина! — отвечала калмычка безо всякого почтения. — Надо когда и другим буженинки попробовать…

Анна Иоанновна засмеялась, от гнева остывая:

— Ишь ты какая смелая! Быть тебе за это при особе моей. И впредь, что я не доем, ты за меня дожирать станешь. Будешь отныне моей лейб-подъедалой. А зваться тебе велю Бужениновой.

Буженинову, недолго думая, крестили на греческий лад, стала она Авдотьей Ивановной. Сводили калмычку в баню, из колтуна ее вшей выгребли, в прическу много разных булавок и жемчужин натыкали, одели ее в шальвары на манер турецкий, и гирлянды бусин на шею навесили. Авдотья тут на мужчин стала поглядывать с интересом дамским, природным.