— Я сама подневольная, — отвечала Евдокия, девок жалея. — Не нужен мне Пернов, а вот, рабыня и есть, волокусь за мужем, как закон велит… Ох, горе, горе!
Поселилась чета Ганнибалов в Пернове [17] — вот печаль-то где выпала! Городишко в руинах, от войн оставшихся. После чумного мора народ еще не оправился. Вокруг все голодные, и всех боятся. И висит над городом тоска да туман, что наплывает ночами с болот, а днями с моря Балтийского.
За гласисом крепости — деревеньки притихли, а в городе каменщики русские собор возводят.
В гавани суда качаются, вывозят они из России лен псковский. С едой плохо — салака с хлебом ячменным, вместо масла — выжимки конопляные, а питье — бурда солодовая, от пива слитая. Так вот и жили в Пернове, где полк стоял, а капитан Абрам Ганнибал здесь самым старшим сделался…
И жаловаться нельзя: за ним сам Миних стоит, а за Минихом — царица. Всех офицеров полка Перновского Ганнибал застращал немыслимо; эстляндскую дворянку, Христину Шеберг, к себе затащил; отец этой девицы от огорчения умер. Неутешные песни поют за стеною девки… Евдокия Андреевна как-то к зеркалу подошла и улыбнулась впервые: «А все едино хороша я! И назло зверю моему хорошеть стану…»
Под пасху пригласила Евдокию в гости перновская мещанка Морша, там ее дочери были, и офицеры пришли. Решили в карты играть — на короли. Евдокия карты раскрыла в пальцах тонких. На голове у нее платок был, и она его не снимала. Волосы росли теперь не пышные, как раньше, а кольцами завивались. На мальчишку она была похожа. Напротив ее кондуктор Яшка Шишков сидел, и чем-то на Харитошу смахивал: глаза лукавы, подбородок маленький, круглый… Евдокия на него залюбовалась, старое счастье вспомнив, и он тот взгляд перехватил.
Карту перед ней — хлесть.
— Вот и я в королях! — сказал. — Теперь имею право желанья загадывать, а все исполнять должны… Вам, хозяюшка, — попросил госпожу Морша, — нам пива нести. А вам, сударыня-капитанша, — повелел он Евдокии, — встать да меня поцеловать.
Офицеры не хмельны были, но молоды и веселы:
— Ай, поцелуй! Ай, поцелуй ты Яшку нашева!
Евдокия из-за стола вышла, платочек на голове поправила, руками губы вытерла, глаза зажмурила и губы подставила. Яшка Шишков своими ее губ коснулся, и тут старое — будто ножом полоснуло под сердце: заплакала гречанка, и все разом стихло…
Шишков до дому ее проводил, а в темноте спрашивал:
— Я тебя всем сердцем люблю… Отчего плакала?
— Ох, не пытай меня… Тебя — не тебя, но люблю.
И в кусты зайдя, они долго там целовались. И так было горько! И так было сладко! Евдокия помолодела, домой пришла весела. А за стеной поют девки, и она к ним в комнаты прошла и вместе с ними дружно песни до утра распевала.
С тех пор и повелось: любовь да свидания, взгляды тайные да письма страстные. Ганнибал как раз опился водками — лежал дома, распухший. Девки радовались: вот-вот окочурится, сатана. Евдокия почасту уходила к Морше, а Шишков провожал ее.
Ганнибал очнулся, лекаря из полка звал, все котелки на кухне проверял, воду с пальца пробовал.
— То яд был, сударыня, — сказал Евдокии. — Меня кто-то уморить возжелал… Уж не вы ли это?
— Вы бы больше пили, сударь, вам бы и не встать уже…
А город Пернов — невелик: голодная собака его из конца в конец мигом перебегает. А сплетня людская бежит еще быстрее. Нашлись доводчики — донесли Ганнибалу, как целовала капитанша кондуктора Яшку при всех, как плакала от любви страстной, как…
Ганнибал буйствовал в перновской канцелярии:
— Отравила меня! Извести хотела…
Первой на расправу госпожу Моршу потащили. И она из-под плетей показала: «Приходил-де ко мне Шишков и говорил, что капитан Абраам Петров (Ганнибал) болен и кабы капитанша была умна и послала в аптеку и купила чего и дала б ему-де, Петрову (Ганнибалу), и он бы, капитан, недолго стал жить!» В тот же день к дверям Евдокии был караул приставлен. Пошли в доме звоны и лязги, из гарема своего бабы дырку в стене провертели, нашептали узнице:
— Беги, Евдокеюшка! Каки-то кольца в потолки вворачивают, жаровню из кузни принесли. Батогов да плетей натаскали — страсть!
Ночью привели Евдокию в покои мужние. Горели там свечи, много свечей. Робко, от страха оцепенев, подняла она глаза к потолку. Там кольца железные вкручены. Были тут же офицеры перновские — Фабер да Кузьминский (сопитухи арапа). Взяли они Евдокию и наверх ее вздернули. Ганнибал руки жены в кольца продел, и…
— А-а-а-а… — раздался крик; повисла она, от боли корчась, пола не доставая.
Всю ночь ее били. Евдокия скользкая стала — от пота, от крови. Висела в кольцах, а голова уже на грудь свесилась. Не сознавалась! Но чем-то жарким повеяло от пола, и она увидела под собой красную от огня жаровню…
Созналась! Только бы все кончилось…
Ганнибал сказал, что убьет ее завтра.
— Ой, сразу только… во второй не снести мне! Очнулась, а над ней девушки стоят, плачут:
— Пока зверь наш от дому отлучился, мы уже все для тебя сделали. Розги от сучков ножиком обрезали, а ремни отрубями пшенными протерли. Уж ты прости, госпожа наша, что большим-то помочь не можем.
— Спасибо вам, родные мои, — отвечала Евдокия. А в забытьи плескались черные волны, и реяли птицы черные, и острая молния вонзалась в темя, и тогда она — кричала. Потом солдаты отвезли ее в канцелярию перновскую. Там слабым голосом, пугливо вздрагивая, Евдокия все подтвердила, что ей приказали.
(«Где ты, фрегат „Митау“?.. Приди сюда — с пушками!») [18]
* * *
Так прошел целый месяц — в муках, а потом Евдокию отвели с мужнего дома в гошпиталь перновский. Это была не лечебница, а тюрьма, где под караулом крепким держали убийц, должников, прокаженных и язвенных, детей приблудных, жен-прелюбодейниц, инвалидов военных и стариков, которых дети кормить отказались.
Вот сюда-то попала Евдокия, здесь она вздохнула свободно, и потекли дни гошпитальные… День, два, три!
И подумала она: «Почему есть никто не дает мне?»
А люди вокруг нее что-то едят.
— Бабушка, — спросила Евдокия одну старуху, — что ты кушаешь?
Старуха разломила пополам кусок хлеба и сунула гречанке: