Бьянка упала перед ним на колени, прорвалось первое рыдание:
— Возьмите меня с собой, форестир! Я одинока здесь. Не сегодня, так завтра меня продадут в Алжир пиратский… Я изнемогла от грехов людских, а мне всего шестнадцать лет… О нет, — пылко убеждала она, — не думайте обо мне дурно. Я не хочу быть русской княгиней. Я согласна быть вашей рабыней…
— Да русский раб — не флорентийский раб! — сказал Михаила Алексеевич и отвел от лица ее косынку: плакали глаза синие-синие, а волосы до того были рыжи, что казались красными при отблеске свечей; и мелкие веснушки на носу точеном… Стало жаль такой красоты! — Встаньте же, сударыня, — сказал Голицын, — не могу я губить души вашей. И нам, князьям, тяжко на Руси, каково же вам станется?
— Согласна я, — отвечала Бьянка. — На все согласна: стирать белье и мыть посуду. Но только увезите меня отсюда…
Князь Голицын был силен (смолоду матрос да в кузницах немало поработал); нагнулся он и, подняв Бьянку, посадил ее рядом:
— Дитя мое… спасибо вам! За то, что поверили мне.
— Вы не обидите меня… я знаю.
— Конечно, нет. Грешно обижать сирых и слабых. Но как же я возьму вас с собою? Россия — веры греческой, вы — веры католической. Как совместить сие — не ведаю. И оттого смущаюсь…
Бьянка подняла бокал с вином. Пила с закрытыми глазами, а из-под ресниц ее срывались слезы: одна… другая… третья…
— Вы попросили меня выпить, и вот бокал пуст! Князь Микаэль, я уже начала служение вам… Преданно и верно!
Михаила Алексеевич спустился во двор локанды. У сонной прислуги разменял цехины на мелкие павлы, чтобы удобнее было в дороге, велел зажечь факелы и донести багаж до пристани… Рассвет открыл долину Арно; мутная и коричневая, река текла средь виноградников и древних башен. Доплыли до Пизы, откуда каналами прибыли в Ливорно. Италия скоро выпустила за свои рубежи двух странных людей — русского князя, целовавшего туфлю папы, и его слугу… Арсения Квартано!
В Женеве Голицын и Квартано уже спали на одной постели. Слуга и господин. Валялось на полу разбросанное белье, но женских юбок не было. Бьянка ехала в Россию под видом мужчины. Со шпагой на боку, как «свободный гражданин Флорентийской республики».
Так вернулся Голицын в Россию, где его ждал «Ледяной дом», а в этом доме — свадьба с грязной калмычкой Бужениновой.
* * *
Аббат Жюббе-Лакур нюхал воздух московский… Дурно пахло! Тревогой. Сыском. Разоблачением. Герцог де Лириа покинул Россию, и теперь дипломатический пас аббату никто не подписывал. Кто же теперь аббат Жюббе? Лишь воспитатель детей прекрасной Ирины Долгорукой, на род которых выпали гонения великие. Жюббе чувствовал себя на Москве, как голый человек среди людей одетых. И укрыться нечем! Защитников не стало: князь Василий Лукич — на Соловках, а Кантемир — в Лондоне… «Итак, все кончено. Но, проживи Петр Второй еще немного, и дети церкви восточной имели бы своим ключарем папу римского!»
Легкий шорох за спиной — Жюббе обернулся: перед ним стояла стройная княгиня Ирина, красавица уже в летах.
— Фратр, — прошептала она, — хотите вина?
Жюббе тронул женщину за локоть, привлек ее к себе. Упругая грудь выскочила из-под лифа, и княгиня прикрыла ее ладонью, блеснувшей перстнями. Узкими жадными глазами аббат смотрел, как женщина оправляет лиф платья…
— Рим, — произнес потом он тихо, — не оставит заблудших овец человеческого стада. Мы еще вернемся на Москву…
— Значит, — спросила княгиня Ирина, — вы уезжаете?
— Будем считать, что меня изгоняют.
— А я? Мужа моего сослали, — сказала женщина спокойно (без жалости к мужу). — Долгорукие страдают. Меня спасло, что я урождена княжной Голицыной. Но скоро примутся и за мою фамилию.
— В опасности вам следует отречься от веры истинной…
— Как? Мне, матери детей уже взрослых, раздеться в церкви при народе и снова лезть в купель? У меня язык не повернется, чтоб выговорить клятву отречения.
— Он повернется… по-латыни, — спокойно произнес Жюббе.
— Чтобы никто не понял?
— Да. А отреченье вы дадите не от веры католической, а лишь от веры… лютеранской. Римский папа будет помнить, что дочь его живет среди схизматов…
— Кто-то подъехал к дому нашему, — прислушалась Ирина.
— Меня здесь нет, — сказал Жюббе, вставая.
— Не уходите. На этот раз вам нечего бояться: это мой сородич — князь Микаэль Голицын…
Жюббе, успокоенный, снова опустился в кресла:
— Оставьте нас одних, — посоветовал он женщине. Шаги — словно удары. Взвизгнула дверь, и вот он — Голицын.
— Аве Мария, — сказал Михаила Алексеевич.
— Аме-е-ен, — пропел Жюббе, знак тайный сделав, как брат брату во Христе: двумя пальцами, едва заметный.
Голицын знака того от аббата не принял и плотно сел.
— У меня, — сказал напряженно, — до вас личное дело.
— Дел не приму. Но слова ваши выслушаю.
— Проездом через Краков я венчан был по обряду истинной веры с гражданкой Флорентийской республики… Вы слышите?
— Да, слышу. Но я лишь труп, который начальство поворачивает в гробу господнем, как ему угодно. Я слышу, но… не слышу!
— Фратр! — с укоризной произнес Голицын. — Я не прошу вас о спасении моем. Но молодую женщину, впавшую в невольное рабство, благодаря любви ко мне, вы должны спасти. Не забывайте, что времена могут перемениться: я еще пригожусь истинной церкви.
— Я могу сделать для вашей жены лишь одно: упрятать ее в доме Гваскони, где, надеюсь, ее не посмеют тронуть…
Голицын шагнул к дверям, и вывел из сеней стройного рыжеволосого юношу со шпагой на боку.
— Бьянка, — сказал, — из рабства флорентийского ты перешла в рабство русское… Прости! Вот этот отец отвезет тебя в убежище. Иногда мы будем видеться с тобою. Но тайн о…
Грустно пожилому Михаиле Голицыну возвращаться домой в одиночество свое. Двух жен уже потерял, счастья с ними не повидав. Теперь дочь его Елена, пока он в нетях зарубежных пребывал, нашла себе дурака в мужья — графа Алешку Апраксина. Пьет зять, дурачится и дворню обижает. Трудная жизнь у Михаилы Алексеевича: лишь к сорока годам из службы вырвался, учиться поехал… А зачем учился? К чему знания приложить?
— Алешка! — кричал князь на зятя своего. — Перестань юродствовать, все едино тебе Балакирева не перешутить.
— Ай, переплюну? — спросил граф Апраксин. — Шутам ныне хорошо живется при дворе. Будто генералы жалованье имеют…
В один из дней Голицын велел везти себя на Тверскую в дом, что в приходе церкви Ильи-пророка. Долго стучал он башмаком в ворота. Заливались внутри усадьбы собаки.
— Откройте же, люди! Я человек, худа не ищущий… В щелку глядел чей-то глаз — опасливый. Открыл офицер.