— А коли прочел, так положи листок на место. Но выводы из сей табели весьма поучительны для историков времен грядущих…
Тихо в селе Архангельском, до чего же тихо.
По вечерам из лесу темного набегают волки и, сев на тощие подмороженные зады, воют на огоньки боярской усадьбы. Уютно потрескивают в доме высокие печи, мягко колышется пламя свечей. В узорах сложных оконце. И, оттаяв стекло своим дыханием, старый князь Голицын глядит в ночь…
Страшна ночь на Руси! Сон русского человека в ночь зимнюю — не сравнить со «сном» шекспировским: чудятся Голицыну отрубленные головы предков и головы внуков его. Крадется старик в детские опочивальни. Спят внуки его, крепко спят. Еще ничего не знают!
Кострома — полна ума! И с этой поговоркой никто на Руси не спорит… Вот что случилось в Костроме — от ума великого.
Чиновник Костромской духовной консистории Семен Косогоров (волосом сив, на затылке косица, на лбу бородавка — мета божия) с утра пораньше строчил перышком. Мутно оплывала свеча в лубяном стакане. За окнами светлело. В прихожей, со стороны лестницы входной, копились просители и челобитчики — попы да дьяконы, монахи да псаломщики. Косогоров уже к полудню взяток от них набрался, а день еще не кончился…
— Эй! — позвал. — Кто нуждит за дверьми? Войди следующий.
Вошел священник уездный. В полушубке, ниже которого ряска по полу волоклась, старенькая. Низко кланялся он чиновнику, на стол горшочек с медком ставил, потом гуся предъявил. Косогоров липовый медок на палец брал и с пальца пробовал. Гуся презентованного держал властно, огузок ему прощупывая — жирен ли? И гуся того с горшком под стол себе клал, после чего спрашивал охотно:
— Кою нужду до власти духовной имеешь? И как зовешься?
На что отвечал ему священник так:
— Зовусь я Алексеем, по батюшке Васильевым. Нужды до власти духовной не имею, по смиренности характера, от кляуз подалее. Но прошу тебя, господин ласковый, ссуди ты меня бумагой для чистописания. Совсем плохо в деревне — негде бумажки взять.
— Бумажка, — отвечал ему Косогоров, — ныне в красных сапожках бегает. — И, гуся из-под стола доставая, опять наглядно огузок ему щупал и морщился. — Но… много ль тебе? И на што бумага?
— По нежности душевной, — признался Алексей Васильев, — имею обык такой вирши и песни в народе собирать. Для того и тужусь по бумажке чистенькой, дабы охота моя к тому не ослаблялась. Ибо на память трудно надеяться: с годами песен всех не упомнишь…
Косогоров вдруг обрадовался, говоря Васильеву:
— Друг ты мой! Я и сам до песен разных охоч. Много ль их у тебя собрано? Канты какие новые не ведаешь ли? Священник тут же — по памяти — один кант начертал:
Да здравствует днесь императрикс Анна,
На престол седша увенчан на.
Восприимем с радости полные стаканы,
Восплещем громко и руками,
Заскачем весело ногами,
Мы — верные гражданы…
То-то есть прямая царица!
То-то бодра императрица!
— Чьи вирши столь дивно хороши? — спросил Косогоров.
— Сейчас того не упомнится. С десятых рук сам переписывал…
И священник, довольный бумагой и новою дружбой с человеком нужным, отъехал на приход свой — в провинцию. А консисторский решил почерком затейливым вирши новые в тетрадку перебелить, чтобы потом на манер псалмов их дома распевать — жене в радость… Поскреб он перо об загривок себе, писать набело приспособился, через дверь крикнув просителям, что никого более сей день принимать не станет. Первый стих начал в тетрадке выводить, и перо с разбегу так и спотыкнулось на слове «императрикс».
— Нет ли худа тут? — побледнел Косогоров. — Слово какое-то странное… Может, зложелательство в титле этом?
И — заболел. Думал, на печи лежа, так: «Уж не подослан ли сей Васильев ко мне? Нарочито со словом этим поганым, дабы меня в сомнение привесть? Может, враги-то только и ждут… Может, мне опередить их надобно! Да „слово и дело“ скорей кричать?»
От греха подальше он все песни, какие имел, спалил нещадно. А листок со стихами, где титул царский подозрителен, оставил. Благо, не его рукой писан. Две недели пьянствовал Косогоров, в сомнениях пребывая. Потом на улицы выбежал в горячке и закричал:
— Ведаю за собой «слово и дело» государево! Берите меня…
И взяли. В канцелярии воеводской били его инструментом разным, еще от царя Алексея Михайловича оставшимся. Вспомнил тут Косогоров, что доводчику, по пословице, первый кнут, но было уже поздно… Из-под кнута старинного Косогоров показал:
— До слова «императрикс» причастия не имею. А ведает о том слове священник Алексей Васильев, злодейски на титул умысливший!
Взяли из деревни Алексея Васильева, стали пытать.
— То слово «императрикс», — отвечал он искренне, — не мною придумано. А списывал я кант у дьяка Савельева из Нерехты…
Послал воевода людей на Нерехту, доставили они ослабшего от страха дьяка Савельева, и тот показал допытчикам, не затаясь:
— Слово «императрикс» с кантов чужих списывал, а сам причастия к нему не имею. Но был на пасху в гостях у кума, прапорщика Жуляковского, помнится, кум спьяна что-то пел зазорное…
Взяли Жуляковского-прапорщика — и на дыбу.
— Слова «императрикс» не знаю, — отвечал прапорщик. — Но был в гостях у купецкого человека Пупкина, и там первый тост вздымали за здоровье именинницы — хозяюшки Матрены Игнатьевны, отчего мне, прапорщику, уже тогда сомнительно показалось — почто сперва за бабу пьют, а не за ея величество…
Взяли купецкого человека Пупкина — и туда же подвесили.
— Слова «императрикс» не говаривал никогда, — показал он с пытки. — А недавно был сильно пьян в гостях у человека торгового по прозванью Осип Кудашкин. И тот Кудашкин, во хмелю весел будучи, выражал слова зазорные. Мол, у нашей государыни уседнее место вширь велико. Небось-де, Бирену одному никак не справиться!
Взяли Матрену Игнатьевну и поехали за Кудашкиным. Но Кудашкин был горазд умудрен богатым житейским опытом и потому заранее через огороды задние бежал в неизвестность… Делать нечего! Решили тряхнуть Матрену Игнатьевну, пока Кудашкин не сыщется.
— Охти мне! — отвечала баба на розыске. — Пьяна я была, ничего и не упомню. Может, экое слово «императрикс» и говорил кто, но я знать того не знаю и ведать не ведаю…
Бабу пока оставили, принялись опять за Пупкина.
— А в гостях у Осипа Кудашкина, каюсь, был и веселился. Когда же об уседнем месте ея величества пошла речь высокая, то подьячий Панфилов Семен, в гостях тамо же пребывал, отвечал Кудашкину словами такими: «Левенвольде да прочие немцы в помощниках тому делу графу Бирену служат…»
Поехали от воеводы с телегой, взяли Панфилова прямо из бани.