Вслед за Татищевым пришел в Совет Вельяминов, вице-губернатор московский, с делами о встрече новой императрицы:
— Трухмальные воротца для восшествия государыни…
— Цыц! — рявкнул Голицын. — Уже есть воротца. Второй дурак приходит сегодня о воротах толковать… Говори лишь дело!
— А каково персону ея величества Анны Иоанновны художникам малевать? С какой кавалерией?
— Раньше-то Анну как малевали? — задумался Голицын.
— Да с красной лентой… сиречь ордена Екатерины! А теперь по чину императорскому надо бы с голубой малевать?
Голубая лента — кавалерия ордена Андрея Первозванного, самого высокого ордена империи. Голицын бровями задвигал, сердясь. Орденский знак на портрете — дело значимое: тут промашки никак нельзя сделать… Мало ли чего императрица захочет?
— Покеда ея величество, — отвечал, — ничего путного еще не свершила для блага российского, повелеваю тебе, вице-губернатор, писать парсуны с ее изображением согласно с последними портретами Анны Иоанновны… Сиречь — с красной кавалерией! Поярче!
Не уступил — и потер руки, довольный.
Дмитрий Михайлович сам же предложил Анну Иоанновну в императрицы, но, когда ее в императрицы избрали, князь делал все, чтобы унизить и стеснить ее — даже в мелочах…
В день 4 февраля верховники тянули непослушных для подписания протокола. Духовенство упрямилось — и Голицын, весь в гневе, велел синодальных доставить в Совет силой. Под конвоем лейб-регимента привели к нему высоких иерархов церкви.
— Ваши преосвященства, — поднялся навстречу Голицын, — почто от дел отлыниваете? Почто штыком принуждать приходится?
Феофан блудливо глазами по сторонам зыркал:
— Мирские дела ваши, не до них нам, старцам смиренным…
— Это вам-то? — прошипел Голицын. — Да вы, словно свиньи в бурде, так и роетесь в делах мирских… Не врите! Степанов, правитель дел, раскрыл чистую страницу.
— Согласуете, ваше преосвященство? — спросил Феофана.
И вдруг Феофан Прокопович, перстами тряся, заревел:
— Несогласую… По какому праву власть монаршую оскопили? Кондиции есть нож, сладким медом помазанный. И вы тем ножом сладким царей, помазанников божиих, резать желаете!
Голицын чуть было в бороду ему не вцепился:
— Кондиции самой императрицей на Митаве апробованы. Она — согласует, а вы не согласуете?
— Обман все, — взъярился Феофан.
Тут фельдмаршал Долгорукий громыхнул жезлом:
— Это чей же обман? Уж не сама ли государыня решила тебя обманывать? Будешь писать или нет?
Феофан щелкнул зубами, словно волк в капкане.
— Не согласую, — сказал твердо. — Но штыка в гузно боюсь получить и потому подписую…
Примчался гонец. Протянул верховникам пакет, который (в знак особой спешности) был пронзен птичьим пером. Вскрыли письмо — от Василия Лукича, с дороги. Головкин-канцлер страдал от страха.
— Что там? — спросил, дрожа мелко. — Не худое ли?
— Беды нет! Ея величество, государыня Анна Иоанновна, просят выслать ей навстречь пять «огоньков» собольих из казны.
Из Сибирского приказа казна выдала пять соболей. И снова поскакал гонец по ухабам, пил водку на редких ямах. Вечером протянул кису в руки императрицы. Пять серебристых полос исчезли в сундуке. Анна Иоанновна ключиком щелкнула, на сундук села.
— Ваше величество, — спросил Лукич, — не рано ли копить стали?
— Да не коплю я, — смутилась Анна. — Девки-то мои митавские обтерханы, мехов попросили. Особо Цеге фон Мантейфель да Тротта фон Трейден Фекла… Ну я и хотела одарить девок. А тут красу такую увидела, и жалко отдавать стало. Ты уж напиши, Лукич, на Москву, чтобы еще пяток «огоньков» выслали. А эти я у себя оставлю…
Опять скачут гонцы, у всех — пакеты, проткнутые птичьим пером для пущей скорости. В письмах тех просьбы царицы: икры ей, соболей, вина, буженины…
* * *
Едут! Валдайские холмы — звоны бубенчатые. Ух да ух — взлетают сани. Кораблем плывет царский шлафваген, сияя зеркальными стеклами… Кейзерлинг под вечер отстал от поезда. Посмотрел, как растаял над лесом дымок из трубы шлафвагена, велел вознице гнать возок обратно — живо, живо, живо!
Бенигна Бирен растолкала задремавшего мужа:
— Эрнст, Эрнст, очнитесь же… Кто-то скачет к нам! Проснулся и Лейба. Либман. Кутаясь в шубы, Бирен затих в углу. Торчал лишь большой нос, а глаза были печальны, как у побитой собаки:
— Боже, когда кончатся мои муки? Что ждет всех нас? Либман открыл дверцу кареты, выглянул. Из-за редколесья настойчиво и твердо стучали копыта всадника… Вот и он!
— Это скачет Кейзерлинг, бояться нечего. А за ним возок…
— Уф, — передохнул Бирен. — Какая пытка эта русская дорога!
Лейба Либман погладил рысий мех на шубах Бирена:
— К чему отчаиваться? Анна любит ваше семейство и не даст в обиду детей ваших. Кто не знает ее нежного сердца?
Кейзерлинг уже просунул голову в карету:
— Вы неосторожны, друзья. Сказано же вам, чтобы ехать верст на двадцать от поезда. А вы насели уже на хвост Долгорукого, это опасно… — Из возка Кейзерлинг перегрузил к Биренам припасы от стола Анны Иоанновны: соленые языки, ветчину, печения разные. — Нельзя и мне отставать от поезда, — признался он. — Мы все время на подозрении у московских депутатов. А где Карлуша? Анна очень скучает!
Сонного Карлушу Бирена, замотанного в куколь, Либман передал Кейзерлингу, тот сунул младенца под шубу, махнул рукой:
— Итак, до завтра… Рано утром я опять отстану от поезда и верну вам Карла, сытого и веселого!
— Постой, — остановил его Бирен и, разворошив одежды на ребенке, сунул на грудь ему письмо от себя: сугубо личное, любовное, страдальческое — для Анны…
Тем временем Василий Лукич («Дракон мой», — говорила о нем Анна Иоанновна), сидя в шлафвагене на турецких подушках, развлекал императрицу анекдотами, еще смолоду из Версаля вывезенными. Ах, эти дорожные разговоры, сколько их было в жизни дипломата!
— Людовикус, ваше величество, будучи в настроении отменном, изволил спрашивать куртизана своего: «Скажи, любезный, что бы ты делал, ежели королем был?» На что ответствовал ему куртизан тако: «Я ничего не делал бы…» — «Как же так? — воскричал Людовикус. — А кто бы управлял страной моею?» На что получил ответ от куртизана: «Законы, ваше величество!»
— Вольно же им, — хмурилась Анна Иоанновна. — Нет уж, Лукич, ты дьявольским искушением не промышляй… Бес-то силен в законах, а бог силен в помазанниках своих!
— Но законы, мудро составленные, сильнее цесарей.
— Да кто тебе сказал чушь такую?
— Тпрру… — раздалось с высоких козел, и затихли полозья.