Где-то далеко отсюда притих ее Цербст.
* * *
Весело отпраздновали при дворе рождество 1765 года, удалось растормошить даже бегемота Панина, и Никита Иванович, заплетаясь толстыми чурками ног, плясал «барыню», взмахивая платочком, а вокруг него ходила вприсядку сама императрица. Телесно обильные статс-дамы плыли павами в хороводе, распевая «Заплетися, плетень», фрейлины угощались костяничным морсом, кавалеры играли с ними в бирюльки. Екатерина продулась в макао с бывшим гетманом и расплатилась горсткою неотшлифованных бриллиантов. Вдруг с шумом и визгом нагрянули дурашливые бабы в сарафанах и платках – переодетые братья Орловы, громила Петр Пассек, «шпынь» Левушка Нарышкин и прочие чудаки, которые всегда хороши, лишь пока трезвые… Далеко за полночь токайское и пунши совсем уже развязали языки, фрейлина Олсуфьева горько рыдала за колонною от безнадежной любви, а Екатерина, испытав большое желание двигаться, заявила, что поедет кататься по городу.
– Морозище страшный, – отговаривал ее Орлов.
– Вот и хорошо… Едем!
На запятки саней запрыгнули Алехан с Григорием, лейб-кучер Никита громко высморкался, кони с места пошли наметом, следом помчались закованные в латы кавалергарды с петушиными гребнями на касках. Сияла большая лунища, мороз постреливал в деревьях, верный Никита, чуть пьяный, спросил императрицу:
– Куды хочешь-то, матушка?
– А мне все равно сегодня – куда завезешь!
Петербург был на диво пустынен, в окнах догорали последние свечи, утомленные праздником жители отходили ко сну, – кони рвали грудью во мрак переулков, прямо в стынь, в ледяной звон, в пересверк инея… Екатерина повернулась к запяткам:
– Вы еще не закоченели там?
– Гони дальше, – отвечали Орловы, потирая уши.
От Смольной деревни сани вывернули в Конногвардейскую слободу, из-под заборов сонно пробрехали сторожевые псы. Неожиданно Алехан тронул императрицу за воротник шубы:
– Эвона дом твоего камер-юнкера.
– Какого?
– Потемкина…
Она дернула Никиту за кушак, чтобы остановился.
– Проведайте его, – наказала братьям.
Орловым не хотелось:
– Да спит он. Время позднее.
– Нет, не спит. Я вижу свет в одном окошке…
Под грузным шагом богатырей надсадно скрипел снег. С крыльца толкнули двери – заперты. Стали барабанить – не отпирают. Алехан плечом своротил двери с запоров. Братьев поразила запустелая нежиль в комнатах. Одинокие свечи горели в поставцах.
– Эй, кто тут живой? Отзовись…
В белой рубахе до пят явился старец с распятием на шее. До пояса свисала борода, а один глаз закрывала неопрятная тряпица. Орловы даже испугались:
– Гришка, что ли? Неужели ты?
– Я, – отвечал Потемкин.
Алехан сорвал с его лба повязку:
– Э-е, брат, да ты и впрямь окривел…
Куртизаны потоптались, не зная что сказать.
– А мы не одни: матушка-государыня в санках осталась, ждет. О тебе спрашивала. Не хошь ли повидать ее?
– Уезжайте все, – внятно отвечал Потемкин.
Братья ушли. Екатерина спросила их:
– А где же мой камер-юнкер?
– Не вытащить! Глбза у него, правда, нет…
Они снова запрыгнули на запятки. Екатерина выбралась из саней. Орловы, переглянувшись, разом ощутили, что в ней копится небывалое напряжение – нервов, чувств, мыслей, смятения… Сделав шаг в сторону дома Потемкина, остановилась. Посмотрела наверх – на звезды. И, глубоко вздохнув, вернулась к саням.
– Трогай, – сказала, упрятав нос в муфту.
Кавалергардские кони печатали лед копытами. Латы сверкали при лунном свете. Деревья, осыпанные инеем, были прекрасны в эту ночь, как драгоценные кубки… Екатерина до самого Зимнего дворца не проронила ни единого слова.
Над Архангельском слышался суховатый треск – в небе разыгралось полярное сияние. Прошка Курносов, топором за день намахавшись, вечерами постигал науку конторскую – чертежи делал, бухгалтерией занимался исправно. Он любил такие уютные часы, любил слушать дядю Хрисанфа:
– А вот еще Иосиф Флавий писал о кораблях, бравших на борт по тыще воинов с грузом, – где нонеча суда такие? Калигула плавал на дворцах-кораблях с бассейнами для купания и водопроводом, какого не то что в Соломбале, но даже в Питерсбурхе еще не устроили… Да-а, многие тайны нашего дела утеряны!
В один из вечеров дядя чаю ему налил:
– Разрешаю и сахарком угоститься… Слышь ты! Скоро шестнадцать тебе. Годы таковы, что пора о чине думать. В нашем осударстве человек без чина – место свято, но пусто. Даже дворянин бесчинных «недорослями» прозывают. Выходи-ка ты на свою дорогу, стезю осваивай: в Питерсбурх надо ехать! Я тебе два письма дам. Первое к земляку нашему Катасонову, он уже в ранге маеорском служит. А коли нужда особая явится, спроси, где дом статского советника Ломоносова… В ноги!
Прошка, чай оставив, брякнулся на колени.
– Пойдешь за обозом с трескою. Валенки кожею подстегни. Три рубля – нб тебе. В тулупчике не замерзнешь. Да готовальню не забудь…
Громадные мерзлые рыбины, раскрыв рты и выпучив глаза, поехали в парадиз империи, дабы исчезнуть в кастрюлях и на сковородках с кипящим маслом. Грея у сердца готовальню, шагал Прошка за санями. Древний Онежский тракт уводил в чащобы, редко где продымит деревенька, из скитов набегали дремучие отшельники – ловко и опытно воровали с возов рыбу. Лишь за Каргополем тракт оживился; попался едущий барин, спешивший в родовое поместье (начиналась подневольная крепостная Россия, какой Прошка не знал в свободном Поморье). Ближе к весне приехали в Петербург; обоз с рыбою растекся по рынкам столичным. Прошка отыскал Катасонова; корабельщик был в черном английском сюртуке, голову его утеплял короткий парик мастерового.
– Не до тебя мне сейчас, – сказал он парню, – Если хочешь, так пошли вместе хоронить славу нашу.
– А кто помер-то?
– Ломоносов…
Прошку затолкали в громадной толпе, двигавшейся к Невской лавре. Кого здесь только не было! В ряд с сенаторами шли студенты академические, именитое купечество и нищие, врачи и архитекторы, скульпторы и актеры, адъюнкты и архиереи, – казалось, толпа эта вобрала в себя все сословия, все таланты, все бездарности, все самое светлое и все самое темное.
Шли за гробом Ломоносова лучшие друзья его.
Притихли, несчастные!
Шли за гробом Ломоносова злостные враги его.
Рыдали, счастливые!
Прошка на всю жизнь запомнил: когда стали зарывать могилу, кто-то вдруг начал метать в нее горсти цветного бисера… Катасонов как вернулся с кладбища, так и запил горькую. Прошка не волновался: коли пьет, так надо. На третий день, проспавшись, майор сказал: