Императрица несколько дней ходила за вахмистром словно неприкаянная, умоляла ключи забрать, клялась и божилась, что по ошибке в карман их спрятала. Наконец даже заплакала.
– Черт такой! – сказала она всхлипнув. – Как будто у меня других дел нету, только с тобой лаяться… Так не прикажешь ли, чтобы я перед тобой, дураком, на коленях стояла?
Кое-как поладили. Заодно уж, пользуясь женской слабостью, Лужков выговорил у Екатерины право расширить библиотеку, освободив для нее лишние комнаты в Эрмитаже, ибо книги уже “задыхались” в теснотище немыслимой, шкафов не хватало.
– А когда, матушка, книги в два ряда стоят, так считай, что второго ряда у тебя нету: надобно, чтобы корешки каждой из книг напоказ являлись, как бы говоря: вот я, не забудьте!..
Между императрицей и библиотекарем возникли отношения, которые я хотел бы назвать “дружескими”. Совместно они разбирали старые дворцовые бумаги с резолюциями Петра I, над которыми и смеялись до слез; будучи скуп, царь писал: “Бабам, сколь сладкова не давай, все пожрут, и потому не давать”. Екатерина хохотала до упаду, потешаясь решением Петра I отказать фрейлинам в чае и в сахаре: “Оне чаю ишо не знают, про сахар не слыхали, и приучать их к тому не надобно…”
Екатерина поощряла Лужкова в переводе философских и научных статей из “Энциклопедии” Дидро, просила ничего не искажать:
– Даже в том случае, ежели что-либо мне и неприятно. Сам знаешь, Иваныч, что всем бабам на свете не угодишь!
Великий Пушкин писал о ней: “Если царствовать значит знать слабости души человеческой и ею пользоваться, то в сем отношении Екатерина заслуживает удивления потомства. Ея великолепие ослепляло, приветливость привлекала, щедроты ея привязывали…” Помнится, что граф Луи Сегюр, французский посол при дворе Екатерины, тоже не переставал удивляться:
“Царствование этой женщины парадоксально! Не смысля ничего в музыке и устраивая в доме Нарышкина “кошачьи концерты”, она завела оперу, лучшие музыканты мира съезжаются в Россию, как мусульмане в Мекку. Бестолковая в вопросах живописи, она создала в Эрмитаже лучшую в мире картинную галерею. Наконец, вы посмотрите на нее в церкви, где она молится усерднее своих верноподданных. Вы думаете, она верит в Бога? Нисколько. Она даже с Богом кокетничает, словно с мужчиной, который когда-нибудь может ей пригодиться…”
Было при Екатерине в России такое “Собрание, старающееся о переводе иностранных книг”, тиражировавшее переводы в триста экземпляров, – над этими переводами трудился целый сонм тогдашней “интеллигенции” (беру это слово в кавычки, ибо слово “интеллигенция” тогда не употреблялось). Для этого собрания утруждался и наш Лужков, переводивший статью Руссо “О политической экономии, или государственном благоучреждении”. Екатерина сама и подсказала ему статью для перевода.
Была она в ту пору крайне любезна с библиотекарем:
– Так и быть, покажу я тебе висячие сады Семирамиды… Пришло время вспомнить добрым словом Александра Михайловича Тургенева (мемуариста и дальнего сородича Ивана Сергеевича). Отлично знавший многие придворные тайны, этот Тургенев писал, что Лужкова императрица “уважала, даже, можно сказать, боялась , но нельзя подумать, чтобы она его любила…”.
Странная фраза, верно? Между тем в ней затаилось нечто зловещее – весьма опасное для Лужкова…
С шести часов утра Лужков каждый день как заведенный работал в библиотеке Эрмитажа, и с шести же часов утра неизменно бодрствовала императрица, иногда испрашивая у него ту или иную книгу… Однажды, поставив на место томик Франсуа Рабле, которого всегда почитала, женщина подмигнула ему приятельски:
– Поднимемся, Иваныч, в сады мои ароматные…
Под крышею Зимнего дворца росли прекрасные березы, почти лесные тропинки – с мохом и ягодами – уводили в интимную сень тропических растений, там клекотали клювами попугаи, скакали кролики, резвились нахальные обезьяны, а под защиту бюста Вольтера убегал хвостатый павлин, недовольно крича…
– Присядем, – сказала Екатерина библиотекарю.
Развернула она перевод “О политической экономии” и спросила Лужкова, почему нет у него веры в монархию добрую.
– Единовластие, – был ответ, – закону естественному не соответствует, а при самодержавном правлении где сыскать свободы для вольности мышления, где сыскать защиты от произвола персоны, единовластной и сильной… как вы, к примеру?!
Екатерина не привыкла, чтобы ее вот так приводили на бойню и оглушали в лоб – обухом. Она сказала:
– Сами же философы утвердили свой довод о том, что чем обширнее государство, тем более оно склонно к правлению деспотическому. Смотри, Иваныч, сколь необъятна Русь-матушка, и для просторов ее гомерических пригодна власть только самодержавная, а демократия вредна для нее станется.
Лужков резал ей правду-матку в глаза, и стали они спорить, но Екатерина, сама великая спорщица, правление общенародное отвергала, и на то у нее были свои доводы:
– Да посади-ка Фильку в Иркутск, а Еремея в Саратов, так они там таких дел натворят, что потом и через сотню лет не распутаешь. Дай народным избранникам волю республиканскую, так за дальностью расстояния, от властей подалее, они вмиг все растащат, все пропьют, все разворуют. Лишь одна я, самодержица российская, и способна свой же народ от алчности защитить. А разве ты, Иваныч, и в меня не веришь?
– Верю в добро помыслов ваших, но чужды мне принципы единовластия, кои вы столь талантливо перед Европой утверждаете.
– Опасный ты человек, – заключила разговор Екатерина. – Но ты не надейся, что я тебя в Сибирь сошлю или в отставку выгоню… Не-ет, миленький, ты от меня эдак просто не отделаешься. Я тебя нарочно при себе держать стану, чтобы в спорах с тобою моя правота утвердилась… На! – вернула она Лужкову статью зловредную. – Вели в типографию слать, чтобы печатали, и возражать не стану: пущай дураки читают…
С тех пор и начались меж ними очень странные отношения, какие бывают между врагами, обязанными уважать один другого. По-моему, еще никто из историков не задавался вопросом – в чем сила правления Екатерины Великой? Отвечу, как я сам этот вопрос понимаю. Сила императрицы покоится на том, что она окружала себя не льстецами, а именно людьми из оппозиции своему царствованию; она не отвергала, а, напротив, привлекала к сотрудничеству тех людей, о которых заведомо знала, что они не любят ее, но в этом-то как раз и заключался большой политический смысл; если ее личный враг умен и способен принести пользу своему Государству, то ей надобно не сажать его в крепость, где от него никакой пользы не будет, – нет, наоборот, надобно его награждать, возвышать, возвеличивать, чтобы (под ее же надзором!) он всегда оставался полезным слугою Отечества.
– А то, что он меня не любит, – говорила она, посмеиваясь, – так мне с ним детей не крестить. Пущай даже ненавидит – лишь бы Россия выгоду от его мыслей и деяний имела…
По утрам она очень ласково привечала Лужкова: