Кровь, слезы и лавры. Исторические миниатюры | Страница: 49

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px


Восторг внезапный ум пленил —

Ведет наверх горы высокой,

Где ветр в лесах шуметь забыл…

– Мишка, ты куда? – окликнул его Виноградов.

– Мне сейчас не мешай. Пойду…

На улицах он рассеянно задевал прохожих и лотки торговок, с которых местные девицы раскупали сверкающие минералы для украшений. Только бы не расплескать восторг понапрасну в толпе горожан. Ломоносов был углублен в самого себя:


Не Пинд ли под ногами зрю?

Я слышу чистых сестр музыку!

Пермесским жаром я горю,

Теку поспешно к оных лику…

Лишь бы не угасли в памяти эти строчки. Только бы донести сосуд поэзии, уже переполненный, до своего стола:


Златой уже денницы перст

Завесу света вскрыл с звездами;

От встока скачет по сту верст,

Пуская искры, конь ноздрями…

Дома его ожидала недописанная диссертация на тему о физике, но Ломоносов отодвинул ее – с такой же легкостью, с какой отбросил от себя и банку с сулемой. Сейчас не до физики! Его пленял восторг внезапный – восторг поэтический!

Виделись ему горы под Ставучанами, на которые ломились несокрушимые каре непобедимой российской армии… Славян­ское солнце стояло в этом году высоко! Выше… выше – выше! Чтобы рвать цветы в облаках… Ломоносов штурмовал высоты парнасские, как солдаты штурмовали стены хотинские. Он писал оду – “Оду на взятие Хотина”, но писал ее совсем не так, как писали стихи до него другие поэты.

Отныне зачиналась новая поэзия России:


Из памяти изгрызли годы,

За что и кто в Хотине пал,

Но первый звук славянской оды

Нам первым криком жизни стал.

В тот день на холмы снеговые

Камена русская взошла

И дивный голос свой впервые

Далеким сестрам подала.

Через воинскую победу, гордый за свое отечество Михайла Ломоносов выковал для себя победу поэтическую. Он прочел стихи академику Юнкеру, и тот сразу же сказал:

– Давайте мне свою оду. Я отъезжаю в Петербург…

На курьерских лошадях ода Ломоносова мчалась в Россию. Вместе с одой в столицу пришло и письмо Ломоносова “О правилах российского стихотворства”. В этом письме молодой поэт бросал рыцарскую перчатку Тредиаковскому, вызывая его для поединка на турнире поэтическом…

А вскоре из Марбурга пришло известие: Елизавета-Христина Цильх, его тайная жена, принесла ему девочку.

Ломоносов в волнении небывалом выбежал на площадь Фрейберга, близкую к часу вечернему. Молчаливые женщины наполняли водою кувшины из фонтанов. Из-под Донатских ворот, от шахты “Божье благословение”, возвращались в свои предместья измученные рудокопы. Они снимали шляпы, приветствуя прохожих, и те отвечали им обычным поздравлением.

– Глюкауф! – говорил шахтерам и Ломоносов…

Он желал им благополучных подъемов из недр к солнцу. И они отвечали ему тем же словом, как бы советуя подняться еще выше.

Высокие горы окружали старинный Фрейберг. Высокие горы окружали и Хотинскую крепость. Высокие истины предстояло еще доказывать. Приходилось штурмовать. Иначе нельзя.

Будем учиться побеждать!

Люди, хоть изредка вспоминайте о Хотине…

Вот уж не думал Ломоносов, что, сочинив свою оду, подрубит сук, на котором сидел, распевая вдохновенно, Василий Тредиаковский… Молния, сверкнувшая под Хотином, блеснула над Фрейбергом, а в Петербурге она жарко опалила крылья Тредиаков­ского. Начинался закат его славы – так солнце, восходя, всегда свет луны затмевает. Ломоносовские стихи были написаны ямбом четырехстопным, и это казалось столь необычно для привычного слуха, что стихи Ломоносова стали в копиях по рукам ходить. Тредиаковский к чужой славе горячо ревновал.

– Чему радуетесь, глупни? – говорил он. – Ямб четырехстопный противен слуху российскому. А мой способ писания есть самый лучший. Я же и утвердил его в поэтике русской…

Сначала, как и водится среди поэтов, Тредиаковский накатил на Ломоносова злодейскую эпиграмму. Малость отлегло от сердца. Затем он принес на Ломоносова “жалобу” в Академию наук:

– Кто знает вашего Ломоносова? Он делам горным учится, а в поэзии я самый главный, и поношение чести не потерплю…

Скупердяй – тот за одну копейку удавится.

Поэт – согласен удавиться за единое слово.

Но тут в судьбу поэта вмешался Данила Шумахер:

– Ода-то Ломоносова на имя государыни представлена. Ты сам-то соображаешь, к чему твои возражения привести могут? Или позабыл, каков кнут имеет Андрей Иванович Ушаков…

Оду Ломоносова в Академии изучали. “Мы, – писал академик Штелин, – были очень удивлены таким еще небывалым в русском языке размером стихов… все читали ее, удивлялись”. Напрасно Тредиаковский умолял принять ею “жалобу”. Шумахер ответил:

– А куда нам ее? Или отправить самому Ломоносову во Фрейберг? Так денег на почтовые расходы в Академии нету…

А события во Фрейберге шли своим чередом. Ломоносов, потеряв терпение, начал бушевать, требуя от Генкеля сущей ерунды – честности! Генкель бестрепетно отписывал в Петербург, что Ломоносов опять скандалит. Отчитываясь перед Академией, Ломоносов не щадил Генкеля: “Я же не хотел бы променять на его свои, хотя и малые, но основательные знания, и не вижу причины, почему мне его почитать путеводной звездой…”

Была уже весна 1740 года, когда вся русская троица явилась на дом к Генкелю. Ломоносов не за себя просил, а за Райзера и Виноградова, чтобы Генкель не скрывал от них жалованья. На это достопочтенный профессор показал им фигу.

– Даже если на улицах попрошайничать станете, – были его слова, – я ни единого грошика вам не уступлю…

После такого посула он набросился на студентов с кулаками. При этом кричал, что все русские – грабители:

– Разорили меня совсем! Ваша царица богата, и мне известно, что она может платить за вас, дураков, еще больше… А тебя, Ломоносов, ждет прямая дорога – в солдаты!

У себя дома Ломоносов впал в бешенство. Окно на улицу было открыто, даже прохожие останавливались, чтобы послушать, как русский студент обзывает Генкеля “собачьей ногой”.

– Ломоносов, – жаловался Генкель, – столь дерзостен, что ругал меня именно в тот момент, когда по улице проходил капрал, а из окна соседнего дома выглядывал ветеран-полковник…

Ломоносов в клочья разодрал все “научные” труды Генкеля, а сам без гроша в кармане покинул Фрейберг, унося с собой только пробирные весы с гирьками, ибо без таких весов немыслимо заниматься химией. Он надеялся застать русского посла на ярмарке в Лейпциге, но посол выехал в Кассель. Делать нечего, а в ногах тоже есть правда: пошагал Ломоносов в Кассель, где посла тоже не мог сыскать. Давно и обостренно тосковал он по родине, но все-таки завернул в Марбург, где оформил тайный брак с Елизаветой-Христиной. Семья пивовара не обладала достатком, сидеть же на хлебах своей тещи Ломоносов не пожелал. Решил вернуться в Россию, а там… что будет, того не миновать! И пошел через всю Германию в Гаагу, опять пешком – так птица-дергач, когда другие летят, пешком возвращается в места родимых гнездовий.