– Ой, убила-а! Совсем убила… Хорони меня, грешного!
Было у него от первой жены четыре сына, он их в Гамбург отправил учиться, но там они забыли русский язык, и, когда вернулись на родину, Демидов, словно в насмешку, дал на всех четырех одну захудалую деревеньку с тридцатью мужиками и велел строго-настрого на глаза ему никогда не показываться:
– Мне эдакие безъязыкие не надобны… Пшли прочь.
Дочек же, слава Богу, дворяне (с приданым) мигом расхватали. А разругавшись с сыновьями, Демидов – назло им! – лучшие свои заводы на Урале распродал Савве Яковлеву Собакину, с чего и началось обогащение Яковлевых, новых Крезов в России.
– Батюшка ты мой разлюбезный, – внушала ему Татьяна, – не пора ль тебе меня, сиротинушку, под венец утащить?
– Цыц и перецыц, – отвечал Демидов. – Успеется…
Демидов часто и подолгу живал в столице, не гнушался он и Европой, не раз бывая в краях заморских. Начудил он там, конечно, немало! Саксонцы, французы, голландцы видели в нем лишь сумасброда, дивясь его выходкам и капризам, за которые Демидов расплачивался чистоганом, денег не жалея; “только холодные англичане открыли ему глаза, подвергнув русского миллионера самой наглейшей эксплуатации, не постаравшись даже прикрыть ее внешними приличиями” – так писал Н. М. Грибовский, демидовский биограф, в самом начале XX века. Лондонским негоциантам удалось за большие деньги сбыть Демидову свою заваль, но Прокофий Акинфиевич этого им не простил…
– Мы тоже не лыком шиты, – решил Демидов, вернувшись на родину. – Я этой англичанке такую кутерьму устрою, что ажио весь флот без канатов и снастей останется.
Одним махом он скупил все запасы пеньки со складов столицы. Англичане же каждый год слали целые флотилии за пенькой. Вот приплыли купцы из Лондона, а им говорят:
– Пеньки нет! А какая была, вся у Демидова… Сунулись они было в контору его, а там заломили за пеньку цену столь разорительную, что корабли уплыли восвояси с пустыми трюмами. Через год англичане вернулись, надеясь, что Демидов одумался, а Демидов, снова скупив всю пеньку в России, заломил цену еще большую, нежели в прошлом году, и корабли английского короля опять уплыли домой пустыми.
– С кем связались-то? – говорил Прокофий Акинфиевич. – Пущай они там негров или испанцев обжуливают, а “мохнорылым” русского человека обдурить не удастся. Вот и разорились…
Ах, читатель, если бы его месть пенькой и закончилась!
Н е т. Оказывается, еще будучи в Англии, Прокофий Акинфиевич уже отомстил своим британским конкурентам самым ужасным способом. Он дал взятку сторожам британского парламента, весьма респектабельного учреждения, ночью проник в этот парламент. А там он спустил штаны и оставил – на память англичанам! – непревзойденный по красоте и благоуханный “букет” в кресле самого… спикера. Об этом в России пока ничего не знали.
– Да и кто узнает-то? – рассуждал Демидов. – Скорее промолчат, дабы перед всем миром не позориться.
В содеянном он сознался любимому зятю по дочери Анастасии Второй. Это был Марк Хозиков, происхождением швед, но обрусевший, который состоял секретарем при Иване Ивановиче Бецком, сыне князя Трубецкого от шведки, и вот через этих людей Демидов проворачивал свои дела в высших сферах правительства. Хозикову иногда он и плакался:
– Бывали у меня времена худые. Герцог-то Бирон моего братца Ваню на эшафоте колесовал, а другой братец Никитка в передней того же герцога лизоблюдствовал. За это сикофанство и получил он наследство от тятеньки, а мне остался хрен на патоке, в одной рубахе остался, даже посуду отняли. Веришь ли? Яко пес худой, из деревянной миски лакал языком, ложечки не имея. Слава Богу, что Лизавета взошла, будто солнышко красное. Тут при ней-то люди русские и возрадовались…
В этих словах Демидова не все правда, но доля правды была: Бирон казнил и миловал, но заводы Невьянские он все же получил от отца, иначе с чего бы эти миллионы? Через Хозикова он знал, что Екатерина II навсегда им довольна. Еще в 1769 году она писала московскому губернатору: “Что касается до дерзкого болтуна Демидова, то я кое-кому внушила, чтобы до него дошло это, что если он не уймется, так я принуждена буду унимать его силой”.
В чем же провинился Демидов?
Смолоду влюбленный в песни народного фольклора, не всегда безобидного для власть имущих, Прокофий Акинфиевич и сам пописывал едкие сатиры, глумясь над придворными императрицы. Узнав об этом, Екатерина распорядилась сжечь сатиры Демидова “под виселицей и рукой палача”. Думаете, он испугался? Совсем нет. Напротив, Демидов само наказание превратил в потеху.
– Цыц и перецыц! – сказал он управляющему. – Завтра же ты проси сдать внаем все дома с балконами, что стоят вокруг эшафота с виселицей. А я разошлю приглашения знати московской, чтобы при казни она присутствовала со чадами, за это я их стану, яко Лукулл, особым обедом потчевать…
Мало того, к месту гражданской казни он привел громадный оркестр – с трубами, тулумбасами и литаврами. Когда в руке палача под виселицей вспыхнули сатиры Демидова, музыканты грянули праздничной музыкой, стали тут люди танцевать на площади, а сам Демидов сидел на балконе, весь в цветах, словно именинник, и аплодировал палачу своему:
– Браво-брависсимо… Всем цыц и перецыц!
Князь М. Н. Волконский, губернатор первопрестольной, прислал к Демидову квартального офицера с наказом – внушить Демидову, чтобы унялся, смирясь в благопристойности:
– А мои слова считать волей монаршей. Ступай…
Прокофий Акинфиевич принял квартального как лучшего друга, не знал, куда посадить, стол для него накрыли лучшими винами и яствами, дрессированный орангутанг, зверило лютое, даже обнимал квартального, рыча что-то нежное.
– Друг ты мой ненаглядный! – сказал Демидов губернаторскому посланцу. – Волю монаршую я рад исполнить, и первую чару опорожним за здоровьице нашей великой матушки-государыни… Мудрость-то! Мудрость-то у ней какова!
Тут и Танька, тряся грудями, в ладоши хлопала:
– Пейдодна, пейдодна, пейдодна, пейдодна…
Через полчаса квартальный офицер валялся под столом.
– Эй, люди! Теперича начнем казнить его, как положено…
Пьяного раздели донага, обрили наголо, словно каторжного. Демидов велел не жалеть для него меду. Квартального медом густо намазали, обваляли в пуху лебяжьем и отнесли почивать в отдельную комнату – чин по чину. А возле копчика приладили ему хвост от лисицы – зело нарядный, изрядно пушистый.
– Пущай дрыхнет, – сказал Прокофий Акинфиевич… А сам через замочную скважину наблюдал за ним потихоньку, дожидаясь его приятного пробуждения. Только увидел, что стал квартальный разлеплять светлые очи, медом заплывшие, тут он и ворвался в комнату – с угрозами и криком:
– Как ты, офицер полиции, смел являться ко мне с изъявлением воли монаршей в таком непотребном виде? Вставай, сейчас я тебя явлю губернатору, чтобы он наказал тебя…