Пеклеванный спрыгнул с подоконника, схватил со стола папиросу.
— Он — посредственность, твой Самаров, таких тысячи! Он даже не имел для политзанятий своих оригинальных мыслей, а пользовался вырезками из газет!..
— Однако, — ответила Варенька, — матросы любили в нем не партийный билет, а человека… Не забывай, пожалуйста, что ты сам подал недавно заявление в партию. Зачем ты это сделал?
— Я?
— Да, ты!
— Странный вопрос!
— Нисколько.
— Отстань от меня, Варька! — примирительно сказал Пеклеванный, тайком посмотрев на часы. — Ну чего ты на меня сегодня взъелась?.. Вот сейчас опять скажешь, что я эгоист, желаю покоя только для себя, а я же ведь… люблю тебя!.. Мне обидно оставлять тебя в таком состоянии, Варька!
— Ну?
— Давай помиримся!
— Ну, помиримся… А дальше что? — Варенька безнадежно махнула рукой. — Я же ведь не могу вынуть из тебя душу, сердце и вложить другие. Ты знаешь, Артем…
Она замолчала. По наклонному железу подоконника, приплясывая, ходил серый полярный воробей. «Чирик-чирик», — посмотрит на Вареньку как-то сбоку, подпрыгнет и снова: «Чирик-чирик».
— Так что? — спросил Пеклеванный, демонстративно натягивая перед зеркалом фуражку.
Варенька словно очнулась:
— Я забыла, Артем… Вот засмотрелась на этого воробья, который напомнил мне ленинградских, и я забыла… А ты уходишь?
— Да, — сухо ответил Артем, — но я хочу… я хочу сказать тебе последнее.
Он сделал какие-то движения ртом, и Варенька вдруг заметила, как на его шее под гладко выбритой кожей судорожно перекатился острый кадык. Раньше она почему-то не замечала его.
— Что, Артем? — спросила она, тоже собираясь уходить.
— Последнее, — тихо повторил Пеклеванный, и кадык снова уродливо перекатился у него под кожей. — Я хочу сказать тебе, что в море…
Варенька насторожилась:
— Ну… в море?
— В море, — продолжал Артем, — находится около сорока немецких подлодок, и с некоторыми из них нам суждено встретиться. И ты… ты, Варенька, еще пожалеешь, если…
Она невольно закрыла глаза, и перед ней, как сейчас, встала накрененная палуба «Аскольда», потоки воды в коридорах, стоны людей, и шрам ранения вдруг резануло забытой болью.
Она порывисто прижалась к Артему, терлась головой по его жесткому кителю:
— Прости… Прости меня, милый!.. Я понимаю: нам нельзя ссориться, пока идет эта война… Прости!.. Если с тобой что-нибудь случится, я не снесу этого…
Он обнял ее тоже, и она доверчиво потянулась к нему…
Потом, стоя перед зеркалом и одергивая китель, она вяло говорила:
— Ты не опоздаешь?.. Нет?..
Вставляя ключ в скважину двери, Артем деловито объяснял:
— Нет, у меня хорошие отношения с командиром. Бекетов мне верит. В крайнем случае, скажу, что задержал на улице одетого не по форме матроса и запоздал… Только ты давай поскорее. До чего же вы, бабы, всегда копаетесь!
— Ничего, — сердито отозвалась Варенька, — ту самую, из Владивостока, ждал, ну и меня тоже обождешь…
— А я разве что говорю? Надо, знаешь, как: раз, два и готово!..
— Обожди, я куда-то уронила булавку.
— Плевать на нее! Не могу же я ждать, пока ты…
— А ты не жди. Скажешь Бекетову, что задержал на улице не одного, а двух матросов. Тебе же ведь он поверит.
— Перестань! Ты знаешь, ради чего я жертвую своими отношениями с командиром…
— Нашла булавку, — вздохнула Варенька, — вот она… Ну, пойдем!
На площадке лестницы она сказала:
— Как все-таки… плохо у нас!
— Плохо? — удивился Артем.
— Ну, если не плохо, то и не совсем хорошо, мой милый… Ну, скажи, скажи, — вдруг горячо заговорила она, — неужели ты, которому столько дано, не можешь поступиться даже моим крохотным вниманием к Мордвинову?.. А?
Пеклеванный высвободил свою руку из ее ладони, остановился.
— Тебе потому и плохо? — спросил он.
— Нет, не потому, но я…
— По-оня-ятно, — нараспев произнес Артем. Вареньке показалось, что он сейчас ударит ее, — такие были у него глаза в этот момент.
— Я .не имела в виду Мордвинова, когда сказала, что нам плохо. Честное слово!
Артем криво усмехнулся:
— Знаешь что?.. Иди-ка ты к своему Кульбицкому!..
— Втиснуть в одну таблетку несколько противоядий, — говорил Кульбицкий, — чтобы могли бороться с укачиванием несколько органов сразу, — это, само по себе, не столь уж трудно. Гораздо труднее сделать выводы… Сколько, вы говорите, было процентов укачавшихся во время вашего испытательного похода?
— Семь процентов, товарищ подполковник, — уныло ответила Варенька, — и, как правило, из машинной команды.
— Это и понятно: жара, воздух насыщен испарениями. Кстати, сколько размахов делал корабль в минуту?
— Четырнадцать.
— Ого!
— Еще бы, стремительность качки была такая, что унитарные патроны вылетали из кранцев почти вертикально!
Варенька, не перестававшая думать о своем, осторожно спросила:
— Простите, товарищ подполковник, но вы не можете освободить меня на полчаса?
— На десять минут, — ответил Кульбицкий…
«Что можно сделать за десять минут?» Варенька вышла в коридор, села за телефон дежурной сестры, вызвала причальную станцию.
— Соедините меня с «Летучим», — жалобным голосом попросила она, и далекий голос телефонистки ответил: «Летучий» уже отключился от городской сети…»
Китежева подошла к окну, из которого открывалась вся гавань. Было хорошо видно, как на середину рейда, выбирая из воды швартовы, выходил длинный серый эсминец, и Вареньке даже показалось, что она различает на его полубаке знакомую фигуру Пеклеванного.
Но вот из-под кормы «Летучего» выбился белесый бурун пены, через открытую форточку донеслось торжественное пение горнов и лязганье цепей, и корабль плавно втиснулся в узкий пролив, чтобы надолго уйти в грохочущие штормом океанские дали.
И, провожая его тоскующим взглядом, Варенька тихо сказала:
— Ах, Артем, Артем… Плохо нам, и что-то не так!..
Вечером она сидела в комнате отдыха врачей поликлиники и писала письмо Мордвинову, которое заканчивалось словами:
«…а сегодня я видела, как человек стоял на высоком обрыве, под которым бился прибой. Я почему-то вспомнила тебя и подумала, что и ты мог бы стоять вот так. Ведь ты смелый, и ты все можешь…»
Мордвинов получил это письмо перед заступлением на пост. Была ночь, и он собирался идти к пограничному столбу, чтобы отстоять около него последнюю вахту, — завтра он уже отправлялся на курсы лейтенантов. Вглядываясь в темноту, он вспоминал эти последние строки письма и думал о ней, о себе, о том, что за этими вон камнями что-то подозрительно прошуршало.