Через тернии - к звездам. Исторические миниатюры | Страница: 65

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Аракчеев приставил к мальчику четырех гувернеров: француза, англичанина, итальянца и немца, которые образовали его в знании языков и светских приличиях; из рук гувернеров смышленый и красивый мальчик был отдан в пансион Колленса, где стал первым учеником… Аракчеев скрипучим голосом внушал ему:

– Вам предстоят, сын мой, великие предначертания. Помните, что отец ваш учился на медные грошики, а вы – на золотой рубль!

Выйдя из-под опеки суровых менторов пансиона, Шумский попал в аристократический Пажеский корпус, где быстро схватывал знания. (“А на лекциях закона Божия, – вспоминал он, – я читал Вольтера и Руссо!”) В записках камер-пажа П. М. Дарагана сказано: “Аракчеев часто приезжал в Корпус по вечерам; молчаливый и угрюмый, он проходил прямо к кровати Шумского, садился и несколько минут разговаривал с ним. Не очень-то любил Шумский эти посещения…” Да, не любил! Ибо ненависть к царскому временщику была всеобщей, и Мишель уже тогда начал стыдиться своего отца. Весною 1821 года его выпустили из Корпуса в офицеры гвардии, Аракчеев просил царя, чтобы тот оставил сына при нем “для употребления по усмотрению”; на экипировку сына граф истратил 2038 рублей и 79 копеек – деньги бешеные! Осмотрев юного офицера, граф сказал ему:

– Теперь, сударь, вы напишите мне письмо с изъявлением благодарности моей особе, и письмо ваше подошьем в архив, дабы потомство российское ведало, что я был человеком добрым…

В столице, конечно, все знали, чей он выкормыш, знал и царь, который, в угоду Аракчееву, сделал Шумского своим флигель-адъютантом. Современник писал: “Баловень слепой и подчас глупой фортуны, красивый собой, с блестящим внешним образованием – Шумский, казалось бы, должен был далеко пойти: путь перед ним был широк и гладок, заботливой рукой графа устранены все преграды, но… не тут-то было!”


Человек умный и наблюдательный, Шумский не мог остаться равнодушным к аракчеевщине… В самом деле, жили мужики в своих, пусть даже убогих, избах, но по своей воле, а теперь их жилища повержены, выстроены новые каменные дома (“связи”!) – по линейке, по шаблону, так что дом соседа не отличить от своего; старики названы “инвалидами”, взрослые – “пахотными солдатами”, дети – “кантонистами”, и вся жизнь регламентирована таким образом, что мужики строем под дробь барабанов ходят косить сено, бабы доят коров по сигналу рожка, и кому какая польза от того, что “на окошках № 4 иметь занавеси, кои подлежит задергивать по звуку колокола, зовущего к вечерне”? И за каждую оплошку полагались наказания: гауптвахта, фухтеля, шпицрутены. “Мы ведь только печкой еще не биты!” – говорили Шумскому военные поселенцы… Леса не нравились Аракчееву: разве это порядок, если сосна растет до небес, а рядом с нею трясется маленькая осинка? Вырубил граф все леса под корень, опутал землю сеткой превосходных шоссе, обсадил дороги аллеями, как на немецкой картинке, и каждое дерево, пронумеровав его, впредь велел стричь, будто солдата, чтобы одно дерево было точной копией другого. Порядок! Чистота при Аракчееве была умопомрачительной – курицам и свиньям лучше не жить (все уничтожены повсеместно). Собаку, коя осмеливалась залаять, тут же давили, о чем – соответственно – писалась графу докладная записка, подшиваемая в архив: мол, такого-то дня пес по кличке Дерзай вздумал тишину нарушить, за что его… и т. д. Кладбища сельские граф выровнял так, что и следа от могил не осталось. Аракчеевщина – поле чистое!

И Шумский не хотел быть сыном Аракчеева…

Подсознательно он уже пришел к выводу, что Минкина ему не мать, а граф – не отец его. Однажды во время прогулки по оранжереям Грузина он напрямик спросил Аракчеева:

– Скажите, чей я сын?

– Отцов да материн. Не пойму, чем вы недовольны?..

Шумский поздно вечером навестил и Настасью:

– А чей я сын, матушка?

Минкина, почуяв недоброе, даже слезу пустила:

– Мой ты сыночек… Иль не видишь, как люблю тебя?

– Врешь ты мне! – грубо сказал ей Шумский.

Настасья тяжко рухнула перед киотом.

– Вот тебе Бог свидетель! – крестилась она. – Пусть меня ноженьки по земле не носят, ежели соврала…

Шумский велел запрягать лошадей. Было уже поздно, в “связях” Грузина погасли огни, только светилась лампа в кабинете графа, когда к крыльцу подали тройку с подвязанными (дабы не звенели) бубенцами. Шумский расслышал шорох возле колонны аракчеевского дворца и увидел свою кормилицу, провожавшую его в столицу.

– Кровинушка ты моя… жа-аланный! – сказала она.

Именно в этот момент он понял, кто его мать. А мать поняла, что отныне таиться нечего. Впопыхах рассказала всю правду:

– Только не проговорись, родимый… Сам ведаешь, что бывает с бабами, которые Настасье досадят: со свету она сживет меня!

Создалось странное положение: крестьянский сын, подкидыш к порогу Аракчеева, он был камер-пажом императрицы, он стал флигель-адъютантом императора. Шумский признавался: “Отвратителен показался мне Петербург; многолюдство улиц усиливало мое одиночество и всю пустоту моей жизни. Я ни в чем не находил себе утешения”. Однажды на плац-параде Александр I был недоволен бригадой Васильчикова и велел Шумскому передать генералу свой выговор. В ответ Шумский услышал от Васильчикова французское слово “бастард”, что по-русски означает выродок…

Нет! – заорал Мишель в ярости, и конь взвился под ним на дыбы. – Ты, генерал, ошибся: я тебе не бастард… Знай же, что у меня тоже есть родители – и не хуже твоих, чай!

Боясь аракчеевского гнева, скандал поспешно замяли, но Шумский не простил обиды. Пришел как-то в театр, а прямо перед ним сидел в кресле Васильчиков, лицо к государю близкое. Мишель первый акт оперы просидел как на иголках. В антракте пошел в буфет, где велел подать половину арбуза. Всю мякоть из него выскоблил – получилось нечто вроде котелка. И во время оперного действия он эту половинку арбуза смело водрузил на лысину своего обидчика:

– По Сеньке и шапка! Носи, генерал, на здоровье…

После этого Александр I велел Шумскому ехать обратно в Грузино; Аракчеев назначил сына командиром фузилерной роты и усадил его за изучение шведского языка (Шумский знал все европейские языки, кроме шведского). Он в глаза дерзил графу:

– Наверное, вы из меня хотите дипломата сделать? Отправьте послом в Париж, но не разлучайте с фузилерной ротой…

Герцен когда-то писал, что русский человек, когда все средства борьбы исчерпаны, может выражать свой протест и пьянством. Шумский и сам не заметил, как свернул на этот гибельный путь. Вскоре Минкина, что-то заподозрив, услала Авдотью Шеину из Грузина в деревню Пролеты; Шумский по ночам навещал мать в избе, из долбленой миски хлебал овсяный кисель деревянной ложкой и почасту плакал.

– Не пей, родимый. Опоили тебя люди недобрые.

– Не могу не пить! Все постыло, и все ненавистно…

В июле 1824 года Александр I с принцем Оранским объезжал Новгородские поселения, и Аракчеев приложил немало стараний, чтобы “пустить пыль в глаза”. На широком плацу, где царь принимал рапорта от полковников, пыль была самая настоящая – от прохода масс кавалерии. Шумский, будучи подшофе, обнажив саблю, галопом поспешил на середину плаца. Дерзость неслыханная! Но… конь споткнулся под ним, Шумский выпал из седла, переломив под собой саблю.