Ой, да подведите коня мне вороного,
Покрепче держите под уздцы.
Эх, едут с товаром дорогой широкою
Муромским лесом купцы…
Глухая стенка в рыжей известке отделяла его от поющих.
Это был барьер между жизнью и смертью — уже непреодолимый!
В синеве окон чуялись весенние разливы, чирикали харбинские воробьи, очень похожие на питерских, такие же бодренькие.
Илья попросил бумаги и стал писать прощальное письмо…
Он все понял, когда при нем откупорили шампанское.
Потом начался бред, средь бессвязных слов прорвалось:
— Ну вот, а мы еще ругались из-за трупов…
Это были его последние слова.
Сгустились сумерки, его не стало. В комнату вошел профессор Заболотный, постоял над телом ученика, взялся за письмо:
— Это матери. Продезинфицируйте, пожалуйста…
Была ранняя весна 1911 года; на Невском в Петербурге дворники обкалывали ото льда панели. Шура и Маша Мамонтовы отпросились с уроков в гимназии:
— Нам нужно встретить… брата, его везут из Харбина.
Мать, почернев от горя, надела поверх буклей траурную кисею, взяла за руку Петьку, и всем семейством они отправились на вокзал к приходу дальневосточного экспресса. Старый служака, военный фельдшер в шинели, пропахшей лизолом и карболкой, вышел из вагона, безошибочно зашагал в их сторону.
— Видать, госпожа Мамонтова? — спросил он, понурясь.
Раскрыв чемодан, солдат из небогатых пожиток извлек небольшую урну с прахом сожженного Ильи Мамонтова:
— Он вот здесь. Понимаю — тяжело. А что поделаешь?
Мать, рыдая, отступила назад:
— Шура, Маша… возьмите вы. Я не в силах понять, что произошло. Неужели это все, что осталось от моего Ильи?
Урну из рук солдата перенял сосредоточенный Петька:
— Давайте, я понесу… папу!
Солдат снял фуражку. Говорил, словно извиняясь:
— И письмо от сынка имеется. Профессор две фотокарточки шлет. Здесь вот Илья ваш за тридцать часов до кончины, а здесь — за пять часов, сам просил товарищей сымать его. Вы уж не пугайтесь — урночку и конверт мы продезинфицировали!
Письмо, как и солдат, тоже пахло лизолом и карболкой.
Илья Мамонтов перед смертью писал:
«Дорогая мама, заболел какой-то ерундой, но так как на чуме ничем, кроме чумы, не заболевают, то это, стало быть, чума…
Мне казалось, что нет ничего лучше жизни. Но из желания сохранить ее я не мог бежать от опасности, которой подвержены все, и, стало быть, смерть моя будет лишь обетом исполнения служебного долга… Жизнь отдельного человека — ничто перед жизнью общественной, а для будущего счастия человечества нужны жертвы…
Я глубоко верю, что это счастье наступит, а если бы не заболел чумой, уверен, что мог бы жизнь свою прожить честно и сделать все, на что хватило бы сил, для общественной пользы. Мне жалко, может быть, что я так мало поработал. Но я надеюсь и уверен, что теперь будет много работников, которые отдадут все, что имеют, для общего счастья и, если потребуется, не пожалеют личной жизни…
Жизнь теперь — это борьба за будущее… Надо верить, что все это недаром и люди добьются, хотя бы и путем многих страданий, настоящего человеческого существования на земле, такого прекрасного, что за одно представление о нем можно отдать все, что есть личного, и самую жизнь…
Ну, мама, прощай… Позаботься о моем Петьке!
Целую всех…
Твой Илья».
Когда я много лет назад впервые прочел это письмо студента Мамонтова, оно меня потрясло. Какое мужество! Какое благородство! Какое богатое гражданское сознание!
Удивительно, что перед смертью Илья допустил лишь одно восклицание — в той фразе, в которой просил за своего «сына» — человека будущего. Письмо как бы произнесено ровным голосом — так обычно говорят люди, уверенные в своей правоте. Он и в самом деле был прав, этот студент Мамонтов, каких в России тогда были тысячи и тысячи.
В 1929 году «Готский Альманах», старинный и авторитетный справочник всей европейской знати, упомянул, что еще жива княгиня Екатерина Радзивилл, урожденная графиня Ржевуская, родная племянница Эвелины (Евы) Ганской, жены знаменитого Бальзака. Удостоенная такой чести, названная аристократка не приняла русскую революцию, но политическое убежище искала все-таки на родине — в Ленинграде, где и проживала на Лиговке. Сообщая об этом факте, Андре Моруа в своей книге о Бальзаке утверждал конкретно: «В жизни Екатерины Радзивилл все сплошная выдумка и ложь…»
Я смотрю на фотографию женщины, скромно одетой и причесанной, невольно думая о том, что пути житейские, как и пути господни, неисповедимы. Здесь неизбежно последует перерыв, чтобы задуматься над главным — с чего начинать?
Начать можно и с анекдота, но вполне пристойного, исторического… Пост российского посланника в Париже занимал одноглазый князь Николай Орлов. Однажды к нему в кабинет вошел секретарь посольства, сильно взволнованный:
— Швейцар не пропускает странного человека, называющего себя вашим дедушкой, чего быть не может. Наверное, сумасшедший! Прикажете звать полицию или санитаров из бедлама?
— В нашей жизни, — отвечал Орлов, — все может быть. Догадываюсь, что меня пожелал видеть супруг моей бабушки. А моей матери он доводится отчимом… Лучше я к вам спущусь вниз, дабы распахнуть перед ним свои внучатые объятия!
Речь шла о графе Адаме Адамовиче Ржевуском, сестрою которого была Эвелина Ганская-Бальзак. Воспитанник галицийских иезуитов, граф Адам еще в пору офицерской младости женился на старухе-вдове Жеребцовой, обладавшей солидным капиталом (дочь от ее первого брака, с Жеребцовым, и была матерью князей Орловых). Сам Ржевуский, далекий от своей польской родни, постоянно проживал в Петербурге, состоя в свите царя. Судя по всему, он обладал твердым характером. В один из дней, когда граф поступил вопреки воле императора, Николай I подвел его к окну, из которого виднелись тюремные равелины Петропавловской крепости.
— Ржевуский, ты видишь? — зловеще спросил он.
— Вижу, ваше величество.
— А что это такое? — грозно вопросил император.
— Это… гробница царей дома Романовых!
Сватаясь к Эвелине Ганской, Бальзак не был принят Адамом Ржевуским в его доме, а когда писатель жил в имении Верховня на Украине, граф осыпал сестру грубыми попреками за этот «неравный» брак с «мещанином». Но Эвелина, ставшая женой умирающего писателя, знала, что имя Бальзака будет ей хорошим дополнением к титулу — залогом успеха в парижском обществе: все в мире забудут ее первого мужа Вацлава Ганского, зато будут помнить бессмертного Бальзака…