Баязет | Страница: 130

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Где раздобыли, отец? — спросил Некрасов.

— Лошади, — ответил священник, воровато оглядываясь. — Лошади падать стали.

— Какой же сегодня день?

— Семнадцатый, господа. Семнадцатый…

Помолчали. Каждый думал о своем.

— Штоквиц говорит, будто котенок у него сбежал.

Некрасов понимающе улыбнулся:

— Дальше комендантского желудка бежать ему некуда!

— Я тоже так думаю, — согласился Клюгснау.

— Где же достать покурить? — спросил Сивицкий.

— Дениски нет — он бы достал.

— Дениска теперь далеко…

Опять замолчали. Говорить было трудно. Языки от жажды едва ворочались во рту.

— Ну, ладно. Надо идти, — сказал Сивицкий и пошел.

— Хороший он человек, — призадумался Некрасов»

К ним подошла цыганка, оборванная и страшная, но еще молодая. Худые ноги ее осторожно ступали по раскаленным камням

— Сыночку моему… — сказала она и сложила pvny .лодочкой

— Чего же тебе дать? — спросил Клюгенау.

— Дай, — ответила цыганка.

— У меня ничего нет.

— У тебя нет, добрый сердар… Где же тогда мне взять?

— Сходи на конюшню. Может, получишь мяса, С плачем она скоро вернулась обратно:

— Не дали мне… Ты — дай!

— Почему же именно я? — спросил Клюгенау.

— А я вижу… по глазам вижу: тебе ничего не нужно! Ты дашь… сыночку моему!

От цыганки едва избавились, и Клюгенау загрустил: ему было жалко эту мать и женщину.

— Нехорошо получилось, — сказал он.

Потресов вышел из-под арки, мигая покрасневшими глазами.

— Что с вами, майор?

Артиллерист, скривив лицо, всхлипнул:

— Вы знаете, так жалко, так жалко… Бедные лошади!

— А много пало?

— Вчера Таганрог, этакий был забияка. Потом верховая кобыла Фатеж и две пристяжных — Минск и Тихвин… Вошел я к ним, бедным, а они лежат и… И головы свои друг на друга положили, будто люди. Как их жаль, господа! Ведь они еще жеребятами ко мне в батарею пришли. Смешные такие, миляги были…

— Шестнадцать дней без воды — предел для лошади, — заметил Клюгенау. — Не знал, теперь буду знать… Неповинные в этом споре людских страстей, они заслуживают памятника! ..

Клюгенау отворил ворота конюшни. Лошади сразу повернули в сторону вошедшего человека головы и заржали. Но, словно поняв, что воды не принесли, они снова опустили головы, и прапорщик впервые услышал, как стонут животные — они стонали почти как люди…

— Вот и всегда так, — объяснил ездовой солдат, — сердце изныло, на них-то глядючи, ваше благородье!

Клюгенау двинулся вдоль коновязи, и лошади тянули его зубами за рукава, словно требуя чего-то.

— Осторожнее, ваше благородие, — подсказал ездовой. — И закусать могут… Они — ведро покажи им — так зубами его рвут. Всю посуду перепортили. А то кидаться начнут одна на другую. Видите, все уши себе обгрызли. Плохо им, страдалицам нашим…

Иные из лошадей с остервенением рыли копытами землю, поминутно обнюхивая яму, точно ожидая появления из почвы воды.

Особенно ослабевшие животные казались сухими настолько, будто из них уже испарилась всякая влага.

Да, это было ужасное зрелище, и барону сделалось не по себе.

Придя в свою камору, он долго не находил дела, потом решил переменить портянки. Раскрыл чемодан со своим холостяцким добром — беспорядок в вещах был немыслимый, и он долго выуживал чистые портянки среди всякого хлама. В груде белья блеснула ребром жестянка, и Клюгенау неуверенно извлек наружу давно забытую банку офицерских консервов.

— «Сосиски с горохом, — прочел он, — Москва, братья Ланины, по способу Аппера. Ешь — не сомневайся…»

Барон сел на пол перед развороченным чемоданом и в каком-то отупении долго смотрел на консервную банку. Потом встал и, надвинув фуражку, вышел. Даже подошвы жгло ему, так раздваивалась перед ним дорога: или к цыганке, у которой «сыночек», или к Аглае, которая ближе и роднее.

Словно витязь на распутье, торчал он посреди двора, и броская надпись на ободу жестянки: «Ешь — не сомневайся…» — уже начала привлекать к себе страждущих.

Клюгенау обрастал кружком любопытных.

— Это што же такое? — спросил Хренов.

— Консерва… Ее немец придумал.

— Ты не ругайся при его благородье!

— А я и не ругаюсь. Так немец назвал ее.

— Варят ее или сырой едят?

— Эх ты, серость! Ее убить надо сначала…

— Да ну? Неужто?

— Вот те и ну…

Клюгенау широко размахнулся и поднял банку:

— Вот что, братцы: ешь — не сомневайся!

По всем расчетам турок, Баязет должен бы уже пасть и, открыв ворота, дать выход мусульманскому гневу: Фаик-пашс не терпелось рвануться за Чингильский перевал, чтобы устремить конницу на север, вытоптав плодородные земли Армении и Грузии. Кази-Магома в нетерпении рассылал по Кавказу своих лазутчиков, и вот пришел радостный хабар: из Чечни и Дагестана русской армии был нанесен удар в спину. Начался кровавый мятеж внутри тех областей, где мюриды водили Кази-Магому бережно под руки. Поскорей бы влететь в тесные ущелья Чечни и поднять над скалами зеленое знамя пророка! Аманатами и веревками, проповедями и налогами опутать, связать по рукам и ногам, чтобы власть нового имама воссияла в венце могущества и славы.

А дело только за малым — за Баязетом…

— Что Баязет? — спрашивал каждое утро Кази-Магома.

— В безумии неверных, — отвечали ему.

— Я не вижу флагов. Одни палки торчат сегодня.

— О великий мудир! Сегодня день будет безветренным, и флаги неверных поникли на палках, словно лохмотья на голодных нищенках…

И тогда Фаик-паша велел снова закрыть для русских подступы к воде. Здесь он выиграл отчасти легкую победу над защитниками Баязета: многие из солдат настолько осмелели, что не брали с собой оружия, и турки в одну из ночей истребили много охотников.

Меньше всего пострадали в этой бойне казаки — кинжалы и шашки всегда были при них, и это спасло их от избиения.

Еще их спасло и присутствие такого опытного начальника, как есаул Ватнин, который — для разминки, как он сказал, — тоже принимал участие в этой очередной экспедиции за водой. Выбрались они из крепости, проникли за реку на майдан, подзапаслись кое-чем из провизии. Особенно-то не церемонились казаки: замки сворачивали, двери выбивали

— в потемках выискивали, что на зуб положить можно.

О том, насколько голодны были люди, можно судить по дошедшему до нас рассказу очевидца Зарецкого, служившего после баязетского «сидения» хорунжим Таманского полка.