– Но мы-то, господа, должны рассуждать. Может, лучше отпустить вожжи и… пусть кони вывозят, куда хотят?
– Александр Григорьевич, так нельзя, – сказал ему Вирен.
– Роберт Николаевич, – отвечал на это адмирал Бутаков, – да ведь пойми, что в старости умирать на штыках тяжко… У меня же – дети! У меня – внуки…
Ярко досвечивало вечернее солнце. На рейде посверкивали бортами учебные корабли – «Океан» и «Африка», «Воин» и «Верный», «Николаев» и «Рында»; мрачно дымил в отдалении, словно покуривая перед сном, старенький дедушка флота «Император Александр II». Все было спокойно. «Женатиков» сегодня домой не отпускали. Экипаж и школы затворили свои ворота. И вдруг над Кронштадтом брызнула затяжная очередь из пулемета – сигнал к восстанию… Учебно-минный отряд поднялся первым. Вмиг разобрали винтовки, офицеров арестовали.
На Павловской улице гремела бурная «Марсельеза».
1-й Балтийский экипаж – гроза морей, главный в стране.
Ворота его заперты изнутри. По-хорошему не открывают.
– Ломай!
Минеры навалились гуртом – слышался хряск костей. Рота за ротой давили, давили, давили в ворота. Первые ряды матросов, уже полузадохшихся от натиска, проломили кованое железо – перед ними открылся двор! А во дворе, покрытые щетинкой штыков, стыли новобранцы. Без ленточек. До ленточек они еще не дослужились.
Тогда старые матросы сказали этой салажне слова вещие:
– Вот, хрест святой… Ежели хоть одна паскуда стрельнет, мы вас, быдто щенят, об стенку расшибать станем!
Посыпались окна канцелярии – в острые проломы стекол высунулись руки в манжетах. Дергались при выстрелах, и пули запрыгали, как кузнечики, по булыжникам двора. Большевики кричали:
– Не поддавайся на провокацию! Не отвечай на огонь…
Матросы с матерщиной выстояли под залпами офицерских револьверов. К ним вырвались из подъезда матросы «переходящей роты»:
– Мы с вами! Мы с вами…
– Бери канцелярию! Вы тут двери и трапы знаете. Обезоружьте своих офицеров… А где Стронский? Подать нам Стронского…
На Николаевском проспекте ярким факелом уже горел подожженный участок охранки: жандармы спешили уничтожить следы своего тайного сыска, чтобы революция никогда не узнала имен провокаторов, шпионов и доносителей… С треском горело! И, ликуя на трубах, «Марсельеза» звала в будущее. Рейд, как на Рождество, украсился красными фонариками. Это зажигали клотиковые огни корабли.
– Арсенал, арсенал! Арсенал бери, братва…
– Валяй на радиостанцию. Даешь на весь мир правду!
– Штаб крепости. Товарищи, берите штаб…
Из окон домов терпимости орали им пьяные проститутки:
– К нам, матросики, к нам. У нас цены снижены…
Точными выстрелами матросы рассаживали фонари притонов.
Духовые оркестры шли по «бархатной» стороне улиц. С крыш горящих домов шумно оползали лавины снега и рушились на тротуары.
Ночью был митинг в Морском манеже. Над гвалтом людских голов, над скрещенными в лязге штыками, над чернью кружков бескозырок, над папахами солдат и зимними малахаями рабочих-судоремонтников взметнулась рука матроса-большевика Пожарова:
– Братишки, ша!
И стихло. Только в углу кто-то елозил сапожищами по полу.
– Кто там елозит? Или невтерпеж стало?
– Да он раненый, – ответили. – От боли-то… мучается!
– Раненому прощается. Открываем наше первое собрание в первый день кронштадтской свободы. Вопрос первый – о делегатах Кронштадта в Петроградский Совет рабочих, соя-датских и матросских…
– Матросских, а потом уже солдатских! – ревели из зала. – Матрос пять лет табанит, а солдат два годка. Мы, флотские, умнее!
В окна манежа пялились зарницы догоравших домов, от Ораниенбаума доносило стрекотню выстрелов – там тоже начали.
– Уже рассвет, – заволновались. – Сегодня все сделать и точку поставить… Кончай речи! Еще не со всеми расправились.
Здоровенный матрос с «Азии» взял за воротник шинели гарнизонного солдата и встряхнул его в могучей лапе:
– Вот что, серый! Ты как хошь, а Вирена я тебе не отдам.
– Вирен наш, – ликовали матросы, расходясь.
– Где Стронский? Найти Стронского…
– Бутакова – за жабры… Бутакова тоже!
Расходились. Взвинченные. С глазами, красными от недосыпа.
Шли скорым шагом, охватывая Кронштадт в кольцо.
* * *
– Двадцать кирпичей… не могу поднять!
– Ништо, – отвечали. – Он и больше клал. Вали еще…
Ранец с кирпичами взвалили на спину Стронского. Вывели изверга на Якорную площадь – к памятнику Макарова, велели:
– Стой! Как и мы стояли…
Неизвестно, спал ли в эту ночь Вирен. Но когда к его дому подошли матросы, он сам отворил им двери – уже в кителе. На панели он оглядел толпу и, покраснев от натуги, вдруг заорал:
– Смирррр-на-а!
Раздался хохот. Очевидец пишет: «Вирен весь как-то съежился и стал таким маленьким и ничтожным, что казалось – вот на глазах у всех человека переменили. Поняв, что ему не вывернуться, адмирал попросил разрешения сходить одеть шинель… Этого разрешения ему никто не дал, а предложили идти немедленно с собравшимися на Якорную площадь…»
– Я вам скажу, товарищи, – твердил Вирен по дороге, – я ничего не скрою. Скажу все, что знаю о событиях в Питере… правду!
– Иди, иди. Мы и без тебя все уже знаем…
На Якорной площади валялся, оскалив рот, полный загустевшей крови, экипажный командир Стронский, а из ранца убитого рассыпались кирпичи. Вирена поставили так, чтобы его видела площадь – та самая, на которой он сегодня хотел перебить весь гарнизон.
Вирен всегда был хорошим семьянином и сейчас просил:
– Я не простился с женою… дозвольте. По-христиански. Ему не дозволили: поздно! И сорвали с него погоны с орлами.
Вирену было сказано – со всей ответственностью:
– Ты своим диким, варварским режимом превратил наш Кронштадт в каторжную тюрьму… Разве не так?
– Так! – надрывалась толпа. – Кончайте его!
– Ты приготовил вчера пулеметы, чтобы расстреливать нас…
– Не тяните! – стонала площадь. – Бей, и дело с концом!
– Ты не думал, что сегодня умрешь. А ты умрешь… Вирен (кто бы мог ожидать?) опустился на колени:
– Братцы, сам знаю – виноват… Верьте мне – я искренен. Пожалейте меня, старика. Я исправлюсь… Пощадите меня!
На остриях штыков, испустив дикий вой, Вирен взвился высоко над людьми. Теперь его видели все – даже из самых последних рядов. Он висел на штыках. Он скреб их пальцами, которые скользили по мокрым от крови лезвиям. Голова адмирала склонилась на грудь – он умер… Но матросы со штыков его не снимали.