— Для этого я не имею голоса.
— Ну, тогда свистите, — просил его Наполеон…
На рассвете — со свистом! — проехали через сонный Э, вечером достигли Буйльду, близ города Люка, где брата ожидала Полина Боргезе, уже безнадежно больная, но еще красивая. Наполеон жаловался на острейшую диарею:
— Мне вчера не следовало увлекаться омаром.
Английский комиссар сказал графу Шувалову:
— Диарея не от омара — от страха… А что нам делать, если гарнизон Эльбы ответит на приезд императора огнем с крепости? Не увезти ли нам его сразу на Мальту?
— Думаю, что Мальта надежнее Эльбы, — ответил Шувалов и пророчески предупредил ставку: «Этот человек (Наполеон) не отказался от своих грандиозных планов… он ожидает, что обстоятельства снова призовут его во Францию…»
Скоро возникло и море. Шувалов в конце пути суммировал впечатления о Наполеоне; вывод, сделанный им, никак не украшал бывшего императора. Наполеон в опасности становился жалок, презрен, почти гадок; но стоило фортуне чуть улыбнуться ему, как этот же человек мгновенно преображался, — снова невыносимо гордый, презрительно-надменный ко всем людям, он требовал лести, повиновения, почестей…
Во Фрежюсе русский комиссар, ссылаясь на инструкции, отказался следовать на Эльбу, и Наполеон отпустил его.
— Я лично нанес России большое оскорбление, — сказал он, — и потому я теперь не имею права жаловаться на все то, что она сделала против меня и моей власти…
* * *
Фрежюс — рыбацкая деревня на Лазурном берегу Франции, но как много значила она для судьбы Наполеона.
— Я снова вернулся на то место, откуда пятнадцать лет назад начал свой путь к бессмертию. — Но сесть на французский бриг для следования на Эльбу он отказался. — Почему он без пушек? Узнаю проделки грязного Талейрана, унижающего меня даже в этом случае. Ему бы надо помнить, что я владею всеми тайнами Франции, и, если я надумаю их продать, Англия сразу же выложит мне за них три миллиона…
Он отплыл на английском фрегате, а когда миновали Корсику его детства, император долго махал ей шляпой:
— Прощай, Аяччо, давший миру такого гения…
Жители Эльбы, рыбаки и шахтеры, никогда не надеялись, что их островок станет государством, а гавань Порто-Феррай — столицей. Приветствуя суверена, они радовались, что теперь оживится торговля, еды станет побольше. Три унылых старика играли Наполеону на скрипках, веселая старуха играла на фаготе. Все было похоже на деревенскую свадьбу. А рудокопы с детьми и женами держали в натруженных руках цветочки, застенчиво улыбаясь… Бедные люди, их можно понять! Из нищенских лоскутьев старого бархата они даже приготовили балдахин, в тени которого водрузили «престол» — обычное кресло, украшенное розетками из разноцветных бумажек. Наполеон, едва ступив на берег, сразу утвердил знамя нового государства Эльба с тремя пчелами, залетевшими на остров из дворцов Тюильри и Сен-Югу. Вскоре прибыла гвардия, закладывали причалы, строили шоссе, и бедняки Эльбы возненавидели Наполеона, обложившего их непомерными налогами — на армию, на флот. Но зачем нужна Эльбе армия, зачем ей флот? Им и без того плохо живется…
Всегда далекий от лирики, Наполеон украсил спальню дешевой картинкой — два голубка миловались над его кроватью. Он слал жене пылкие призывы, но Мария-Луиза уже познала любовь Нейперга, она не желала больше видеть сына, рожденного от Наполеона, и на что ей нужен этот сумасброд, даже в любви думающий только о себе. Сейчас молодую женщину больше беспокоила ее собачка Бижу, которую укусила в лапку противная оса… Помнится, что в зените славы Наполеон сказал: «Сила никогда не бывает смешной», но, бежав из России, он поправил себя: «От великого до смешного — один шаг!» История подтверждала этот жестокий афоризм.
Изгнанник — не эмигрант, он еще живет надеждой на возвращение, а страна, приютившая его, как бы ни была она хороша, кажется лишь временной остановкой на незнакомой станции, где за деньги накормят, позволят выспаться, сменят лошадей, и завтра ты можешь ехать далее. Примерно такое же чувство испытал и Моро, ступив на берег Америки…
Самое удивительное, что слава победителя при Гогенлиндене, слава республиканца, гонимого Наполеоном, дошла до Филадельфии, где Моро встречала манифестация горожан, устроивших ему народное чествование. Моро ни слова не знал по-английски, но какой-то француз-эмигрант подсказывал генералу, что говорят ораторы, один за другим залезавшие на бочку. Последний из выступавших запомнился последнею фразой: «И теперь свободная Америка может называть себя великой страной Вашингтона, Костюшки и… Моро!»
Моро был растроган подобным сравнением.
— Благодарю, — отвечал он. — Обычно из Европы люди бегут к вам в поисках свободы. Со мною иначе. Меня выслали к вам за любовь к свободе, да еще оплатили дорогу…
В ожидании семьи Моро остановился в Филадельфии, бывшей столице Штатов, где задавали тон богомольные квакеры-пуритане. Моро, давний поклонник деизма, всегда был далек от церкви, но выбирать не приходилось: Филадельфия — Новые Афины Нового Света; здесь была превосходная библиотека, старейший в стране университет, театр и музеи, тут со времен Пена, основателя Пенсильвании, сложилось своеобразное общество, здесь, наконец, Томас Джефферсон впервые провозгласил Декларацию независимости с приятными для Моро словами о том, что «все люди сотворены равными»…
Теперь Джефферсон, бывший ранее посланником в Париже, был третьим по счету президентом Штатов, и генерал Моро охотно принял от него приглашение к обеду в Белом доме. На вопрос об Аустерлице он ответил президенту кратко:
— Мне жаль репутации Кутузова, но поражение объяснимо: когда все распоряжаются, тогда… кто же командует?
— А что вы скажете о конце прусской славы?
— Известие о разгроме Пруссии не удивило меня: генералам от экзерциций не победить генералов от революции…
Джефферсону было за шестьдесят, но выглядел он бодро. Жил он в скромной простоте, стол президента ничем не отличался от стола простых американских горожан. На первое, как водится, подали вареную ветчину с укропом, миссис Джефферсон сама подливала Моро персиковой водки. В тарелках лежали соленые пикули и вареные фрукты. Под конец обеда подали жареных цыплят с отварным картофелем. Весь этот гастрономический кавардак не мешал беседе. Выслушав рассказ Моро о порядках во Франции, президент сказал:
— Могу вам посочувствовать — вам было при Наполеоне нелегко. Впрочем, мне это знакомо! Когда я при Вашингтоне был статс-секретарем, меня в Филадельфии подвергли страшному остракизму, и во всем городе только три семьи не боялись меня принимать. Я тогда требовал очень крутых мер — как Марат, как Робеспьер! Я спешил узаконить права гражданских свобод… А почему я спешил?
— Не догадываюсь, — отозвался Моро.
Джефферсон предупредил Моро, чтобы он был осторожнее в письмах, которые посылает в Европу: