Что мог сказать на это Андреев? Да ничего.
— Это преступно, — соглашался он с матросами. — Такое оружие могли поставить на крейсера только враги… Но у нас есть один выход: сражаться до конца!
Люди задирали пушки с помощью талей, удерживая их при стрельбе канатами. Иногда — под огнем противника — они подставляли под орудие свои спины, а порой вспрыгивали на казенную часть стволов, как на бревна, и весом своих тел удерживали пушки в нужном угле возвышения…
На мостике Андреева поджидал Иессен в обгорелом кителе, он держал перед собой обожженные руки, подставляя их под освежающий сквозняк, задувавший в разбитые окна ходовой рубки. Обманным маневром адмирал отводил крейсера к югу, чтобы затем отыскать «окошко» для перехода на северные румбы — спасительные для них. Андрееву он сказал:
— Все бы ничего, и мы бы выкрутились, но с моря, сами видите, подходят еще два японца: «Чихайя» и «Такачихо», а «Рюрик» уже перестал отвечать на позывные… Как у вас?
— Я, — прокричал ему в ухо Андреев, — велел закладывать под машины взрывчатку и готовить кингстоны к открытию!
— Добро, — согласился Иессен и даже кивнул…
(В отряде оставалось лишь четыре орудия в 203‑мм против шестнадцати японских, на 14 русских орудий меньшего калибра японцы отвечали залпами из 28 стволов. Камимура подавлял бригаду таким громадным превосходством, какого не имел даже адмирал Того в сражении с Порт‑Артурской эскадрой.)
— Отгоните «Наниву», — требовал Иессен. — Он опять лезет к «Рюрику»… На баке, вы слышали? Сигнальщики, дать на «Рюрик» запрос: «Все ли благополучно?»
На вопрос адмирала крейсер долго не отвечал. Издали было видно, как взлетают над ним груды обломков палубы, в столбах рыжего дыма исчезают надстройки… Ровно в 06.28 над искалеченным мостиком распустился кокон флага «Како».
— «Рюрик» не может управляться, — прочли сигнальщики. Наверняка этот сигнал «Како» разобрали и на мостиках «Идзумо»: с японских крейсеров слышались крики радости.
— Запросите «Рюрик» — кто на мостике?
Ответ пришел: крейсер ведет лейтенант Зенилов.
— Это минный офицер, — подсказал Андреев.
Иессен сбросил с себя тлеющий китель:
— А где же Трусов? Где, наконец, Хлодовский?
Камимура не распознал маневра русских, и, казалось, уже пришло время, чтобы, прижавшись к берегам Кореи, развернуть бригаду в норд‑остовую четверть горизонта.
— Но теперь мы не можем оставить «Рюрика»!
— Никак не можем, — отозвался Андреев…
Массы железа перемещались с движением орудийных стволов, масса железа быстро уменьшалась с количеством залпов, масса железа раскалялась докрасна и потом остывала — на все на это магнитные компасы реагировали скачками картушек, будто их стрелки посходили с ума от ужаса. Точность совместного маневра бригады была уже немыслима, ибо на трех крейсерах три путевых компаса указывали три разных курса…
* * *
«Цела ли каюта? Не сгорела ли моя виолончель?..»
Последний раз Панафидин видел Хлодовского — по‑прежнему элегантного, при «бабочке», будто он вернулся с бала, только бакенбарды исчезли с его лица, сожженные в пламени пожаров. Обходя орудия, он похлопывал матросов по спинам:
— Ты городской, ты деревенский, все морские. Не на казнь идем, не на виселицу — в священный бой за отечество!
Вскоре из соседнего каземата проволокли на носилках офицера: «В виске громадная рана, один глаз вылез, другой — будто из стекла, но кто это — не узнать…»
— Кого потащили? — спросил Панафидин.
— Хлодовского, — ответил Шаламов.
— Ах, боже мой! Ну, подавай… подавай…
Линолеум палуб уже сгорел, всюду плескалась грязная вода с ошметьями бинтов, в этой воде, розовой от крови, плавали мертвецы. Шаламов запечатал снаряд в канале ствола:
— А, мудрена мать! Чую, что тут уже не до победы, тока бы житуху свою поганую продать подороже…
Элеваторы еще работали, подавая из погребов снаряды и кокоры зарядов. Но артиллерия не успевала расстреливать их в противника: отдача боеприпасов не справлялась с подачей. Один японский фугас воспламенил «беседку» поданных к пушкам кокоров. Из мешков разбросало длинные ленты горящих порохов. Извиваясь и шипя, словно гадюки, они прыгали на высоту до двух метров, и матросы ловили их голыми руками, выбрасывая в открытые порты.
— Сгорим! Спасайся, братва, кто может…
Кто‑то сиганул через борт в море, другие кричали:
— Стой, падла! Подыхать, так один гроб на всех…
Откинулся люк, в его провале появилась голова прапорщика Арошидзе, который тянул за собой шланг под напором:
— Держите… у вас хорошо, у других еще хуже!
Панафидин глянул на свои обожженные руки, с которых свисали черные лохмотья кожи:
— Ну, все. Отыгрался на своем «гварнери»…
— В лазарет! — говорил Шаламов. — Хотите, отведу?
— Оставайся здесь, я сам дойду… сам…
Баня с лазаретом была встроена между угольных бункеров, которые и принимали на себя удары японских снарядов. Но при этом, разрушая наружные борта крейсера, взрывы каждый раз вызывали шуршащие обвалы угля, который тоннами сыпался в море. Панафидин ступил в лазарет, как в ад… Вповалку лежали изувеченные, обгорелые, хрипящие, безглазые, страдающие, а один сигнальщик, потеряв обе руки, рвался от санитаров:
— Кому я такой нужен теперь? Лучше сразу за борт…
Конечников отпускал «грехи» умирающим, кромсал ленты бинтов для перевязок, а Солуха в черном переднике, держа сигару в зубах, орал на лекаря Брауншвейга:
— Хватит таскать в баню! Нет места. Всех в кают‑компанию, несите людей туда. Занимайте каюты… скорее, скорее…
Увидев Панафидина, он показал ему в угол:
— Если вы к кузену, так он вон там… уже кончается.
Плазовский был еще жив, пальцы его пытались нащупать шнурок от пенсне, который был стиснут зубами.
— Даня… неужели ты? Это я, Сережа… ты слышишь?
Острый свист заглушил все слова. Фугасы все‑таки доломали защитную стенку угля, они вскрыли магистрали, и теперь раскаленный пар под сильным давлением ринулся в лазарет, удушая людей в белых свистящих облаках пара. Переборка треснула, как перегоревшая бумага, и на раненых с грохотом покатились тяжелые куски кардифа, добивая тех, кто еще надеялся жить… Панафидин с трудом вернулся в свой каземат, но каземата уже не было. Из черной пелены дыма навстречу шагал незнакомый и страшный человек, похожий на гориллу.
— Я! Я! Я! — выкрикивал он, и мичман узнал Шаламова.
— Где остальные?
— Я! — отвечал Шаламов. — Я — все остальные… Он был единственный — уцелевший.