Ронек поднялся, весь сияя:
— Господин полковник, поехали к нам.
— К вам? Куда, молодой человек?
— В Совжелдор! Сейчас у нас такое положение на дороге. Мы будем заново создавать отряды, и — я это чувствую! нужна именно мобилизация. Мы вас примем.
Сыромятев отбросил вилку на замызганную скатерть.
— Послушайте… А вы, при всей вашей милой непосредственности, к стенке меня там не поставите?
— За что, полковник?
— Вот именно за то, что я… полковник! Имею отличный послужной список. И при старом режиме меня только медом не мазали. А так… я все имел. К тому же домовладелец. В Лигове!
— Подумайте, — ответил Ронек. — Товарищ Спиридонов не такой человек, чтобы ни с того ни с сего поставить вас к стенке.
— Я не умею думать на людях, — застыдился Сыромятев. — С вашего разрешения, господа, я удалюсь.
Он действительно встал и вышел из чайной.
Ронек сказал:
— И уже не вернется. Мне один такой уже попадался. Какой-то капитан. Еще и пять рублей взял у меня…
— Не говори так, — возразил Небольсин.
Волоча по полу края шинели, Сыромятев вернулся к их столу Куснул толстую губу.
— Не подумайте обо мне так, что, мол, подобрел от еды. И не за хлеб. Не за положение. Нет! Поехали. Буду служить…
Он повернулся к Небольсину, подавленно молчавшему:
— А вы в Мурманск?
— Да.
— Что ж, прощайте. Я знаю, меня там приласкали бы, как боевого офицера. И все-таки я избираю Петрозаводск. Так уж случилось сейчас, что большевики — это и есть Россия, а я офицер русской армии, и я обязан служить отечеству, оскорбленному и ослабевшему… Реставрации старой армии мне отсюда не видится. Нет. Напрасно хлопочут некоторые мои бывшие товарищи…
* * *
Дымно ревел в те дни гудок Онежского завода: пришло тридцать восемь человек — большевики. Молча построились. Их сразу бросили в бой. Против финских отрядов, рыскавших у дороги. Обратно привезли трех раненых — они были ужалены пулями в спину.
— В спину? — не поверил Спиридонов, вставая.
Полковник Сыромятев держал руки по швам.
— Да, в спину, — ответил. — Впрочем, позвольте сначала задать вам, Иван Дмитриевич, один нескромный вопрос.
— Пожалуйста, — разрешил Спиридонов.
— Вы сами воевали?
— Воевал.
— Так почему же вы бросили в бой людей, — спросил его Сыромятев, — даже не объяснив им азбуки боя? Они ранены в спину. Хорошо, что не в затылок. Что получается? Боец стреляет во врага и тут же, по глупости, подхватив винтовку, скачет вперед. А сзади его стегает своя же пуля… Очень смело! — похвалил Сыромятев. — Но зато и неумело.. Вы как дети малые.
Спиридонов был пристыжен.
— Хорошо. Вы, я вижу, человек упрямый и своего добьетесь. Мы с вами, чувствую, сработаемся…
Они действительно сработались — как две шестерни в одной машине. Помог этому сам Спиридонов.
— Вот что, — сказал он как-то. — Меня, как вы знаете, некоторые недобитые бандитом зовут. Сплетни разные по Мурманке ходят. И — боятся… Если я замечу, что вы, полковник, из страха или еще почему-либо служите нам, то я… Да что тут долго размазывать! Просто я вас перестану уважать.
— Товарищ Спиридонов, — перебил его Сыромятев, — кто вам сказал такую чушь, что я вас боюсь? Зарубите себе на носу: полковник Сыромятев ничего не боится…
В эти дни Совжелдор выделил делегата на IV съезд Советов — Павла Безменова. И был дан ему наказ: доложить правительству, что положение на севере создалось странное. О переменах на Мурмане почему-то извещают исполком Совжелдора в Петрозаводске, но Центр о событиях ничего не знает. И образован для управления краем подозрительный триумвират — из француза, англичанина и одного русского, никому не известного человека (совершенно беспартийного).
Перед отъездом Безменова Спиридонов отозвал парня в сторонку — подальше от всех.
— Ежели увидишь, Павлуха, товарища Ленина, то передай ему так: мол, мы здесь опасаемся захвата дороги.
Безменов даже не поверил:
— Неужели?
— Да, — кивнул Спиридонов. — Так и скажи: опасаемся!
— Финны?
— Нет. Похуже. Англичане.
* * *
Небольсин вернулся в Мурманск, навестил лейтенанта Басалаго.
— Мишель, а вы знаете, что граница у Печенги открыта?
— Знаю. Ни души. Только монахи. И — колонисты.
— А финны не пойдут туда?
— Финны уже пошли…
Поезда из бывшей столицы стали в Мурманске редкостью: сбитые кое-как эшелоны (половина теплушек, половина пассажирского разнобоя) осаждались мурманчанами, жаждущими свежих новостей. А чья-то рука вырезала клочок газеты, намочила его в воде и намертво приморозила к дверям вокзала. Каждый теперь мог прочесть:
«Уезжая из Петрограда, Совет Народных Комиссаров одновременно защищает и позицию революционной власти, покидающей сферу, слишком подверженную немецкой военной угрозе, и одновременно тем самым защищает Петроград, который перестает быть в значительной степени мишенью немецкого удара».
Под вечер в контору заявился, скрипя портупеей, поручик Эллен — надушенный, как барышня:
— Читали, Аркадий? — спросил и показал себе за спину отогнутым пальцем.
— Читали эту липу! — ответил Небольсин подавленно. — Петербург — глаз в Европу, а Москва — в темную Азию.
— Да, — посочувствовал Эллен, — докатились мы с вами! Глава «тридцатки» спросил, когда ожидается поезд из Петрограда и на какие пути он встанет.
— Какие там пути! Где освободят, туда и встанет.
— А вы не пойдете встретить?
— Что я, поезда не видел? Да и не жду никого…
С опозданием, вне всякого графика, замедляя скорость еще от Колы, в мурманскую неразбериху путей и стрелок, затесался петроградский поезд: две теплушки, один пульман, три дачных вагона с вытертыми дощечками: «С.-Петербург — Сестрорецк». Видать, наскребли в Питере, что могли. Мимо окон Небольсина уже побежали встречающие: солдаты, матросы, спекулянты, филеры. Суета этих людей была в тягость Аркадию Константиновичу, который после разговора с Петей Ронеком как-то увял и сник. В самом деле, среди людей — и такое одиночество! От Бабчора в Салониках тянулись тысячи миль, беспросветных; невеста — словно ее никогда и не было — пропала в смутах, в морозах, в молчании телеграфа. «Что осталось, кроме меня?» — спрашивал себя Небольсин и почти с ненавистью оглядывал крытые тесом стены своего кабинета, оклеенные приказами о штрафах, циркулярами по борьбе со снежными заносами…