Жена капитана, раскрасневшись от жара плиты, повела рукою, измазанной тестом, на узкое окно:
— Да в Нерчинске-то — рай! А здесь рази жисть? Как вспомню Нерчинск, так сердечко кровью обливается… Хосподи! Вернемся ли когда обратно? Не дай бог, помрем тут…
* * *
Он никак не мог сознаться Ядвиге, что давно уже разорен.
Дни — в ожидании парохода — мучительные, незабываемые. Ссорились, снова мирились.
— Я сделала почти невозможное, — говорила женщина. — Ради тебя. Ради нашей любви… Ты думаешь, мне было легко вырвать этот паспорт для тебя от этого идиота Белоусова!
— А кто это такой?
— Ах, матка-бозка! Это литовский консул в Петрограде.
— Белоусов-то?
— Ну да, Аркашка, не мучай меня… Сейчас все Белоусовы согласны стать хоть неграми, только бы выбраться на свободу из этого российского ада!
Конечно, Небольсин догадывался: Ядвиге пришлось немало побегать, немало пострелять глазами и немало потратить денег, чтобы этот сомнительный «консул» признал его, Небольсина, истинно русского человека, литовским подданным. Литва получила от немцев-захватчиков автономию и управлялась загадочной Тарибой; там, в сытом Вильно, играла сейчас берлинская опера, там за русский рубль давали сейчас две подлые германские марки. Обо всем этом и, рассказывала Ядвига, явно заманивая его на виленское житье… «Благодарить ее или возмущаться?»
— Пусть дают хоть тысячу марок, — отвечал Небольсин. — Мне противно, что наши рубли так низко пали… Какое они, подлецы, имеют право оскорблять наш рубль!
— Деньги… Разве они краснеют от стыда?
— Деньги — нет! Но зато я краснею за деньги… Ядвига — до чего же неудобное имя! Невозможно тебя выругать. Как? Ядвижища? Ядвижка?.. В любом случае ты, моя дорогая, остаешься всегда безнаказанной!
— Зато ты — презренный Аркашка.
— Вот именно, о чем я и говорю, — соглашался Небольсин.
— Ах, — вздыхала Ядвига, — но кому нужен твой патриотизм?
Она была права, и это наводило на печальные размышления.
— Да. Сейчас, к сожалению, никому не нужен. Но патриотизм не масло! И не каша! Он не испортится. И он всегда пригодится. Не сейчас, так позже… А ты неумна, моя прелесть: глупо делать из меня литвина!
— Не забывай, — грозилась женщина, — еще не все кончилось: твою Россию ждет тяжкое время.
— Россию — не тебя же! Я был подданным великой Российской империи. Наконец я стал гражданином Российской республики. Пусть я — чижик, но я сижу на ветвях могучего дуба.
— Дуб твой, Аркашка, подпилен и скоро рухнет.
— Неправда. И вдруг ты желаешь пересадить меня с ветвей дуба на жалкую картофельную ботву… Я не верю в будущее лимитрофов. Рано или поздно эти княжества, искусственно созданные Германией, будут сожраны… самою же Германией! Или они снова примкнут к России. В первом случае я не желаю подчинять себя прусскому хаму. А во втором — мне будет стыдно как изгою возвращаться в лоно матери-родины уже иностранцем. Я русский и не хочу быть беглецом!
И так вот, в ожидании парохода, оба мучили один другого… Полыхало вдоль неба сияние — такое пламенное! Вагон с Небольсиным и Ядвигой подхватывал маневровый, таскал его по путям, заводил в тупик, снова тащил на просторы тундры. Казалось, не будет конца' Двое — лицом к лицу — не могли решить главного, ласками прерывая мучительные споры.
— Ты не будешь одинок, — шептала она ему, целуя в глаза. — Там много русских. Русские церкви, русские театры, библиотеки, наполненные русскими книгами… Здесь ты состарился, Аркашка. Посмотри, каким ты теперь стал. Разве таким я увидела тебя впервые?
— Не быть русским? — печалился в ответ Небольсин. — Это единственное, что мне осталось. С гордостью говорить всем: смотрите, я несчастный, пусть оно так, но я — русский!
— Ах, что с того? Был ты Небольсин, а станешь, допустим, Небольсинявичус… Только бы не остаться в этой совдепии.
— Совдепия ни при чем, есть еще Родина и Отечество, — эти слова так и пишутся, с большой буквы. Есть народ, есть Пушкин, Ломоносов, Толстой… есть наши сказки, песни, поговорки, привычки, ухарство, гости к вечеру и до утра, свет лампы под абажуром, сирень весной, а клюква осенью, каша со шкварками — она тоже есть. Не-ет, милая! Это не так все просто, как тебе кажется…
Ядвига поднялась, нащупывая ногой туфельку.
— Аркашка, — сказала спокойно, — тогда я… одна.
Небольсин вдруг заплакал, присаживаясь у печки, у родимой печки из ржавого железа, которая гудела ему трубой — неистово.
— Ты меня никогда не любила, — сказал он.
Наступил день разлуки. Дым из трубы парохода, грохот сходней, легкая качка. И косо улетают прочь от берега чайки. Ядвига плакала, а он гладил своей ладонью ее теплый затылок, вдруг ставший таким родным и жалким. Что он мог поделать? «Может, и правда сбежать по сходне навстречу ветру опасных странствий по чужбине?..»
С трудом он успокоил себя.
— Понимаешь, — сказал, глядя на пароход, сверкающий огнями, — есть две теории для спасения. Приверженцы первой утверждают, что лучше спасаться на шлюпках. А другие говорят: нет, вернее оставаться на корабле, чтобы спасать сам корабль. Так вот, моя дорогая, я предпочитаю остаться на корабле.
Она подняла к нему заплаканное прекрасное лицо:
— Но корабль-то… тонет, тонет! Пойми ты это…
— Он накренился. Ничего, откачаем! Он выпрямится.
Мимо них проследовала семья: педагог в фуражке министерства просвещения, его супруга и три девочки, держащие одна другую за озябшие руки. На лицах детей светился испуг перед высоким кораблем, который навсегда увезет их в дальние страны.
— Вот и мы, — сказал чиновник, тоже испуганный, как ребенок, и вытер слезу. — Жаль, — добавил. — Все равно жаль… Ах, если бы не жена!
«Урожденная фон Гартинг», — мысленно досказал за него Небольсин.
А вот и она сама.
— Прощайте! — кивнула сухо.
И пароход взревел…
Небольсин в отчаянии стиснул в своих ладонях руки Ядвиги.
— Я не имею права просить, — заговорил быстро, — чтобы ты осталась. Но я слишком свыкся с мыслью, что все пройдет и где-то, в каком-то волшебном мире, мы снова встретимся… Прошу! Умоляю! Договоримся так: когда в России жизнь наладится (а я верю в это), я вызову тебя из Вильно… Ты приедешь ко мне?
Улыбка сквозь слезы.
— Конечно… — И попросила: — Поцелуй меня…
Замерла на трапе. И повернулась к нему.
— Я так несчастна, — сказала она.
— Я тоже, — ответил он. — Прощай, прощай…
Медленный разворот корабля на рейде. Большой красный крест на боргу парохода, чтобы немецкие подлодки его не трогали: груз живой и беззащитный — дети, женщины (военных лет). Ядвига, такая маленькая с берега, еще стоит в толпе. Все машет ему…