В семи верстах от Мурманска — там, где высится Горелая Горка, и там, где тянутся к небу мачты радиостанции, снятой англичанами с линкора «Чесма», — именно там, подальше от города, вдруг заплескались однажды, как во времена Мамая, громадные шатры…
Это пришли американцы! Красные, белые, зеленые, желтые — раздувались ветром боевые шатры американского лагеря. Нет, никто еще в Мурманске не видел солдат из САСШ на улицах — американцы, верные себе, выдерживали карантин после прививок. Потом разбили в городе санитарные палатки: делали прививки населению.
Они были люди обстоятельные и дорогой вакцины не жалели. Объедки возле их кухонь были таковы, что даже французы не рискнули бы назвать их объедками. Попался ты американцу в гости, он сразу кокает на сковородку десять яиц (именно десять — ни больше, ни меньше). На «черном рынке» Мурманска уже появились новые продукты — заокеанские…
…Каратыгин собирал у себя мурманских «аристократов».
Одни говорили:
— Будет файвоклок…
Другие говорили иначе:
— Будет вечерний раут, как у дипломатов…
Зиночка была в шелковом платье, в длинных, до локтей, перчатках. Гостей она встречала в тамбуре своего вагона, заставленного ящиками со жратвой. Мишка Ляуданский теперь для фасона пенсне раздобыл; пенсне он снял и руку Каратыгиной поцеловал:
— Весна, Зинаида Васильевна! Время любви…
— Входи, входи, — говорил Каратыгин, растопыривая руки.
Посреди вагона уже накрыт стол. Тоненько торчат, навстречу веселью, узкие горлышки бутылей. Вспоротые ножом банки обнажают розовую мякоть скотины, убитой в Техасе еще в конце прошлого столетия: теперь пригодилось — Россия все слопает…
— Так, — сказал Мишка Ляуданский, потирая над столом руки. — Эх и хорошо же мы жить стали!
— Да уж коли американцы ввязались, значит, не пропадем. Англичане не тароваты, больше сами норовят сделать да слопать. У французов даже мухи от голода не летают. А вот американцы, они, как и мы с тобой, люди широкие!
Из тамбура вдруг нехорошо взвизгнула милая Зиночка.
— Постой, — сказал Каратыгин, взвиваясь со стула.
Вернулся обратно в вагон, сопровождая Шверченку.
— Это нехорошо, — говорил обиженно. — Коли уж позвали, так веди себя как положено. И надо знать, кого щупаешь.
— Да не щупал я, — отговаривался «галантерейный» Шверченко. — Подумаешь! Дотронулся только…
— Ну садись. Черт с тобой!
— Кого ждем-то? — спросил Шверченко, присаживаясь.
— Комиссара.
— Это Харченку-то?
— Его самого… Обещал свою шмару привести!
— Это какую же?
— Да Дуньку косоротую, что с Небольсиным пугалась.
— Ой, дела! — засмеялся Ляуданский.
Пришел Тим Харченко — весьма представительный. Где-то под локтем у него торчала голова Дуняшки в новом платке с разводами.
— Хэлло! Мир честной компании, — заявил он.
Зиночка с презрением разглядывала «комиссаршу».
— Миленькая, дайте я вас поцелую… Ах!
Шверченко показал всем, какие у него теперь новые часы.
— Идут, — сказал, — как в Пулковской обсерватории. Тут было отставать малость начали. Так я подкрутил вот эту фитюльку, и опять — ну прямо секунда в секунду. Швейцарские!
— А у меня вперед забегают, — поддержала мужской разговор очаровательная Зиночка. — Прямо не знаю, что с ними делать…
Дуняшка, выпятив живот, обтянутый розовым муслином, напряженно рассматривала иностранные закуски.
— Не будь колодой, — шепнул ей Харченко. — Люди культурные, веди себя тоже культурно. И с тарелки не все доедай.
Сели за стол. С трудом смиряли приятное волнение перед первой рюмкой. Это волнение приятно — как любовное.
— Ну, тост! — сказала Зиночка. — Мужчины, прошу…
Поднялся за столом Шверченко.
— В минуту всенародного торжества, когда силы свободы неутомимо борются с аннексией германского капитала, мы, представители новой власти мурманской автономии, врежем сейчас первую за то, чтобы не была она последней!
Врезали.
— О, грибочки! — обрадовался Мишка Ляуданский, разглядывая через пенсне, мешавшее ему видеть, тарелку с соленьем.
— Это мой собирал, — загордилась Зиночка. — А я солила. Каратыгин с трудом прожевал жвачку.
— Хозяйка! — показал он всем на свою дражайшую.
Выпив по второй, Шверченко нежно обнял Харченку:
— Комиссар, а она у тебя… не тае?
— В самой норме, — ответил прапорщик.
— С икрой, кажись, баба-то тебе досталась!
— Чего?
— С пузом… Ты разве сам-то не замечал? Харченко кинуло в пот:
— Да хто их разберет, этих баб… Вроде и ни!
— Товарищи, товарищи, — засуетился Ляуданский, — новое, сообщение: большевистский Совжелдор в Петрозаводске отказывается признать наше краевое управление. Каратыгин, а вот это тебя касается: Совжелдор просит тебя дела сдать, а мандат твой уже аннулирован…
— Еще чего захотели! — вдруг раскраснелась Зиночка, теряя очарование. — Мой столько ночей не спал, сил столько на них, сволочей, угробил, свои дела все запустил! А теперь, когда живем слава богу, им дела наши не нравятся?.. Пошли их всех к чертовой матери! — наказала она мужу, распалясь.
— А я теперь плевал на Петрозаводск, — невозмутимо отвечал Каратыгин. — Я знаю, чья это рука… Тут, помимо большевиков, еще два ренегата работают: Ронек из Кеми да наш — Небольсин. Но у нас теперь свое, краевое, управление. И вот его я признаю. И союзники со мной будут иметь дело, а не поедут к большевикам в Совжелдор… Дорога — наша!
— Этот Небольсин — душка, — сказала Зиночка, как опытный провокатор в женских делах, и со значением глянула на Дуняшку.
Дуняшка мигом раскрыла рот:
— Одних носков у него… сколько! Един день поносит, а второй уже — не. Постирай, говорит. Все руки обжвякаешь стирамши. Одних пустых бутылок, бывало, на сорок рублей сдавала в лавку обратно… Во как жили!
— У него — рука, — показал Шверченко на потолок вагона. — С этим Небольсиным сам лейтенант Уилки цацкается.
— Будут цацкаться, — ответил Каратыгин, — коли магистраль в его руках: хочет — везет, не хочет — не везет.
— Баре, — надулся Ляуданский. — Золотопогонники!
— Ну это ты не скажи, — возразил ему Тим Харченко, присматриваясь к животу своей, Дуняшки. — Это как понимать. Есть и такие, что погоны себе на совесть заработали. Вот я, к примеру… До всего достиг сам. Теорему господина Гаккеля хто знает?
Увы, никто не знал теорему Гаккеля.