— Сделайте милость, — разрешил Звегинцев.
— Мурманск, — сказал мичман, — всего лишь уездный город. База военная. База союзная. Дорога, мне думается, справедливо считает, что Мурманск не имеет права объявлять себя краевой властью. Если бы так поступил Архангельск, то было бы понятно: Архангельск — исторически сложившийся культурный центр русского севера. Мурманск же — от горшка два вершка, вагоны да бараки, пьяницы да проститутки, — города еще нет, оседлого населения тоже нет, и вдруг — столица?
Звегинцев все это выслушал и спросил:
— А что едят эти протестанты?
— Что отпускает им добродетельное начальство.
— Верно! А дает им Мурманск. Против этого они не протестуют?
— Обедать никто не отказывается.
— А тогда о чем разговор?..
Звегинцев взял папку и, так и не раскрыв ее, сунул в горящую печку. Жесткая папка не лезла в узкую щель между поленьями. Озлобясь, Николай Иванович забил ее в огонь каблуком:
— Вот вам и резолюция, мичман!
— Я не возражаю, — ответил Вальронд. — Но теперь позволю себе заметить: вы сожгли протесты, адресованные даже не вам, а Мурманскому совдепу… Юрьеву!
Звегинцев заглянул в печку, где, охваченная пламенем, корчилась подшивка с бумагами:
— Так на кой черт вы мне их тогда принесли?
— Просто я думал, что вам, как главковерху на Мурмане, будет любопытно знать мнение дорожных рабочих.
— Мне это, мичман, совсем не любопытно Я знаю, что, случись недоброе, и эти протестанты повесят меня, Басалаго и Брамсона. Вы куда сейчас направляетесь, мичман?
— В совдеп… к Юрьеву!
Звегинцев неожиданно захохотал.
— Скажите этому Юрьеву, что его тоже повесят…
Мичман рассказал Юрьеву, как Звегинцев расправился с протестами населения против интервенции и краевого управления.
— Жаль, — призадумался Юрьев, щуря глаза от солнца. — Им, олухам, кажется, что началась интервенция. А на самом деле никакой интервенции нет! Я уже охрип, доказывая это…
— Там была одна важная бумага, — сказал Вальронд. — От Совжелдора, авторитетная. К вам! Они требуют, чтобы вы, товарищ Юрьев, властью своего совдепа, вывели англичан из Кандалакши.
Юрьев вдруг стал махать кулаками (дурная привычка):
— Пошли они к черту, еще советы мне давать! Я их понял: они хотят проверить, насколько совдеп силен в Мурманске? Послушаются ли нас англичане? Я понял их, — повторил Юрьев ожесточенно. — Но на эту провокацию я не поддамся… Вот скоро соберем первый краевой съезд на основах настоящей демократии и — ждем, мичман, ждем!
— Кого?
— К нам едет чрезвычайный комиссар товарищ Процаренус.
— Не слишком ли много развелось у нас комиссаров?
— Мало! — ответил Юрьев. — Их надобно легион, чтобы к каждому был приставлен комиссар и дудел с утра до ночи в ухо одно и то же: «Не шуми, чего шумишь?..» Обуздать протестующее быдло!
Выйдя на улицу, Вальронд выругался:
— Черт! Куда меня занесла нелегкая?..
Вечером, осатанев от бестолковщины, он отправляется катером на «Глорию», в свою каюту. Наконец-то наступает тишина, сдавленная броней. Тихо и тепло. Покачивает. Можно переодеться в домашний джемпер, стянуть узкие джимми. Ужин в кают-компании, тосты за короля и королеву, потом уютное сидение возле электрокамина, где колышутся розовые ленты из бумаги, как настоящее пламя. И пусть звучат над палубой шотландские волынки, и чтобы бокал с темным пивом приятно оттаивал в руке, лениво ее держащей…
«Это жизнь?»
Кто-то обнял его сзади за плечи — Уилки.
— Новость, — сказал. — Большевики догадались наконец.
— О чем ты, Уилки?
— Они стали брать в Красную Армию кадровых царских офицеров. Это очень разумное решение Ленина: ведь Россия имела отличные штабные кадры и массу боевых офицеров, которые сидят без дела.
— И в эту Красную Армию они идут? — спросил Вальронд.
— Охотно… Что скажешь, Юджин?
«Я бы тоже — охотно… Что ты скажешь, Уилки?»
Но мичман только подумал так, а сказал-то совсем другое:
— Как-то, знаешь, не верится, чтобы большевики решились…
И многое потом обдумывал в одиночку.
* * *
Неожиданно заявился печник дядя Вася, которого считали на дороге уже безвестно пропавшим.
— Где тебя носило, дядя Вася?
Печник задрал пальцами верхнюю губу:
— Во! Кусать нечем стало…
— Закрой дверь, — велел Небольсин и спросил: — Чека?
— Не велено сказывать, Аркадий Константинович. Расписку дал, что претензий не имею… А только моя претензия при мне: я этого палача Хасмадуллина живьем из Мурманска не выпущу.
— За что тебя так? — спросил Небольсин.
— А за что всех? — ответил печник. — Вестимо, за правду. Ныне правда по краешку стола ходить стала… крошками кормится!
— Ты… большевик? Мне можешь сказать.
Дядя Вася перекрестился, за неимением иконы, на график движения поездов.
— Я так скажу вам, Аркадий Константинович: были у меня зубы — не был большевиком, выбили мне зубы в «тридцатке» — стану большевиком. Назло Эллену и Хасмадуллину — стану, вот видит бог! Мне бы только из этого Засранска выбраться, я… я…
Старый печник заплакал. Небольсин выдернул из кармана фляжку с коньяком, протянул ее печнику:
— Сколько душа примет… пей, рязанский. С горя иногда помогает. И прошу, не болтай о своих обидах. А то и ватки не прожуешь… Там, на сорок пятом разъезде, пьяные солдаты все печки разворотили… Поедешь чинить?
— Поеду, — сказал старик. — Хотя и зло на всех берет, а все так думаю, печка не виновата. Опять же людям без печки, особливо в этом поганом месте, никак не прожить. Исправлю!..
В середине дня пришел порожняк. Машинист Песошников загнал состав в тупик и заглянул к Небольсину в контору. Поздоровавшись, сунул инженеру записочку:
— С юга вам кланяться велели. — И вышел.
Знакомый почерк Пети Ронека: «К тебе придет человек. С просьбой — очень важной. Доверься ему. Твой П. Р.». Время становилось опасным, и Небольсин тут же порвал записку. Однако никакой человек к нему не пришел. День, два… Небольсин терпеливо ждал.
Наконец явился Тим Харченко собственной персоной. Оглядел обстановку вагона и заговорил:
— Это как понимать? Честная женщина рабоче-крестьянского происхождения. Носки стирала, опять же и… Другое она тоже для вас делала! Некрасиво получается. Могу кликнуть — она под самым вашим колесом сидит. Убивается. Плачет.
— Чего вы от меня хотите? — спросил Небольсин, сразу поняв, что тут делом Пети Ронека и не пахнет.