Пять матросов, обливаясь потом, катили пулемет по лесной тропинке. Было жарко в лесу, по верху — где-то вдали — шел пожар, и глаза слезились от дыма. Самокин шагал, слушал птичий гай и присматривался. Деревни на севере раскиданы «камницей»: не в две линии вдоль дороги, а каждый хозяин строит себе дом, где хочется ему, оттого-то и глядят окошки в разные стороны. Избы — в два этажа, и на верх каждой ведет бревенчатый скат, словно в гараж; по этому скату вечерами ходят с пастьбы на второй этаж коровы и телки. А меж раскиданных домов — тропинки, и такие путаные, что сам черт ногу сломает. Живут на севере по старинке…
— Вот они! — сказал Самокин. — Ставь здесь…
Матросы поставили пулемет, продернули ленту. Залегли.
Широкие лопухи росли вокруг дома. Самокин вынул маузер и дрызнул по окошку. Стекла — дзинь! Понесло наружу хороводом пьяных голосов, покатились ругань и звон стаканчиков. Пировали.
— Выходи! — приказал Самокин. — Кончай балаган…
Выдергивая гранаты, стреляя наотмашь вокруг себя, на крыльцо выбегало пьяное воинство.
— Огонь! — крикнул Самокин, и всех командиров положили тут же, на крыльце…
У одного на губе еще долго курилась цигарка. Подошел петя-петушок, золотистый, и, захлопав крыльями над свежими трупами, запел гордо и важно:
— Ку-ка-ре-куууу…
Самокин сунул маузер в кобуру. Встали от пулемета матросы, отряхивая широченные клеши. По витым тропкам сходились мужики, посматривали на флотских косо.
— Эй! — позвал их Самокин. — А где взвод, что у вас стоял?
— Стоял, стоял, да надоело… Ушел!
— Куда ушел?
— На англичанку позарился. Там лучше… Опять же курево! У вас, большаков, ни хрена нетути…
Когда выбирались на опушку леса, пуля из обреза, вжикнув, срезала сочную ветку. Матрос быстро развернул пулемет, чтобы прочесать очередью вдоль ненавистных окошек «камницы».
— Отставить, — велел Самокин. — Мы уходим. Но мы еще сюда вернемся. Это не враги, это — дураки. Вот пускай они поживут с англичанами, тогда увидишь, как тебе хлеб да соль на подносе с расшитым полотенчиком вынесут. Да еще поклонятся: прими, мол!
Самокин оказался прав: отбунтовав сколько можно против Советской власти, северный мужик скоро уже начал точить топор на интервентов. Очевидно, такие парадоксы истории закономерны: надо было пройти через горнило интервенции, чтобы лотом ждать прихода Красной Армии, как ждут манны небесной.
Женька Вальронд открыл глаза, и его сразу затрясло от лютого холода. Он лежал в воде, а кто-то тащил его за ноги через кочки. Мичман задрал голову и увидел над собой круглую лунищу, блеск ковша Медведицы и лицо Павлухина.
— Стой, — сказал он. — Я жив…
— А мертвых и не таскали, — ответил ему Павлухин.
Мичман сел, разглядев перед собою обкатанные морем камни; ершилась под ветром вода Сухого моря, вдали чернел Мудьюг, уже чужой для него и далекий. И он опять упал на спину.
— Что со мною? — спросил безжизненно.
— Ничего, — ответил Павлухин. — Это бывает… контузия! Я тебя, мичман, всего общупал. Ты, слава богу, без дырок…
— Нет, — ответил Вальронд, — я умираю…
— Пройдет, — утешил его Павлухин.
— Я и правда умираю… У меня все болит.
— Все отбито, потому и болит. Шваркнуло нас прилично. Это с аэроплана. Ты бы видел, какой у тебя глаз…
Только сейчас Вальронд заметил, что ночной небосвод просвечивает над ним вполовину — второй глаз (правый, прицельный) затек в крови от удара.
— Спасибо каучуку, — продолжал Павлухин. — Если бы не каучук, то прицел так бы и въехал тебе в глаз… Ослеп бы!
Вальронд долго лежал молча, а болотные кочки под его телом медленно, словно губка, выжимали из себя воду, и мичмана опять затрясло от холода. Знобило.
— Как ты меня через пролив перекинул?
— Дотянул… доску нашел.
— Спасибо, — сказал Вальронд. — Ты слышишь, что я говорю?
— Слышу… Мы люди свои, к чему благодарить?
— Англичане прошли? — спросил он снова.
— Уже в Архангельске.
— А как же… фарватер?
Павлухин ничего не ответил. Потом сказал:
— Евгений Максимович, как хошь, а подыхать здесь смыслу нету. Вставай, и — поволокемся.
— Куда? Ты знаешь, куда нам идти?
— Да ничего я не знаю. Вот только штаны у тебя, мичман, ни для города, ни для дачи. Белые да грязные. В кровище твоей… Ведь нас заберут сразу, как увидят… За штаны твои и заберут!
— Их можно снять, — рассудил Вальронд, отстегивая клапан.
— Так что же ты? Совсем без штанов пойдешь? Совсем худо… Иди уж так, в этих. А коли деревня какая встретится — попросим.
— Так тебе и дали, только попроси!
— А не дадут — с тына скрадем. Нам терять уже нечего…
На рассвете, бредя вдоль топкого берега, выбрались к Корабельному устью, — начиналась дельта Северной Двины, и были уже видны рабочие пригороды. Там запани, лесопилки, рушатся там в воду накаты сахарных бревен. Немного обсушились после ночи; обкусанные комарами, потащились далее.
Было чудесное утро. В заплесках тихо и сонно ворочалась сытая рыба. Шелестели камыши. И вдруг за островами выросли знакомые трубы и мачты. Пять труб — все с дымом: кочегары шуровали…
— Смотри, смотри, мичман… «Аскольд»!
Да, это был «Аскольд». Он прошел совсем рядом, направляясь в Архангельск, и английская речь долетела с его высокого мостика, и под гафелем колыхался флаг Британии…
— Фасон держат, — скрипнул зубами Павлухин. — Будто в очко наш крейсер выиграли…
Вальронд — словно онемел. Долгим взглядом проводил «Аскольд», пока он не скрылся в зеленых излучинах дельты.
— Этого, — сказал, — я им никогда не прошу… Идем!
Теперь он перестал говорить о смерти. Оживал.
Одинокий рыбак сидел в баркасе, ловил рыбу удочкой на Кузнечихе. Павлухин пристал к нему как банный лист:
— Слышь, дед, махнемся штанами! Белые — на твои… а?
Старый рыбак с подозрением глядел на двух людей, вылезших, словно лешие, из кустов. Штаны у старика были из полосатой нанки — самые простецкие штаны, все в пятнах дегтя.
— Ты что, мил челаек? — кипятился он. — Моим штанам износу не предвидится. Еще до войны справил, и даже сзаду не протерлись… Да меня старуха из дому высвистнет, коли я белые надену… Кальсоны это, а не штаны… Куда хоть путь-то держите?
— Да в Архангельск вроде бы… А что?
Дед присмотрелся к ним внимательнее: