Правительство было уже составлено и жило в деревнях Ухты, бражничая и свадебничая. По весне, когда пойдут вдоль Мурманки англичане, должны выступить и финно-карелы, чтобы успеть выхватить Петрозаводск у большевиков из-под носа англичан. Матти Соколову выдали зачетный лист, где были проставлены отметки за бухгалтерию, за счетоводство, за товароведение, и он встал на лыжи, как добрый Вяйнямейнен, чтобы уехать в «исполком» нового великого «всекарельского государства».
— Езжай, — напутствовали его. — Ты лучший ученик был у нас…
Через несколько дней бойцы доставили к Спиридонову черного, словно обожженного человека, с лицом в саже и гусином масле. Он шатался от голода, а вместо уха была темная дырка…
— Матти? — удивился Спиридонов. — Ты еще жив?
— Готовься, — прохрипел милиционер из Ухты. — Я узнал все. Я прошел на лыжах от Юшкосалми прямо на запад… Я, наверное, умру. Слушай: весною они пойдут на Петрозаводск… А там, — показал Матти рукой за окно, — там уже начался ужас. И они пойдут на тебя тогда же, когда двинутся на тебя и англичане с Мурмана…
Спиридонов долго молчал, словно осмысливая всю глубину подвига этого простого парня из Ухты.
— Спасибо тебе, Матти. — сказал наконец. — Но ты опоздал. Мы еще вчера узнали обо всем, и мы — готовы… Не умирай, Матти! Нам еще воевать и воевать. Карелия не Суоми, и она останется с нами… Все вы здесь — Матти, но вы же все — Соколовы! Вместе с нами, дорогой Матти! Только так, товарищ Соколов!
Ледокол, облепленный мокрым снегом, вибрируя корпусом, долго взбирался на крутую волну. Выбрался на гребень ее и, словно самоубийца, кинулся в самую пропасть… Вщшшшухх!
Распалась под днищем вода — и хлынула через палубу. Мутные потоки неслись над мостиком, ломая хрупкие сосульки льда. Ветер оглушительно стучал сорванным со шлюпок брезентом. Повалив ледокол в затяжном крене, море несло его на сверкающий гребень другой волны. И этот гребень кивал издали — шипящий; он, словно головка змеи, еще издали покачиваясь, грозил кораблю белым слепящим жалом…
Небольсин встал — бросило в сторону Хватаясь за пиллерсы, бегущие от подволока, пробирался к трапу. Командный отсек был наполнен спертым воздухом; в синем ночном свете лица офицеров казались ликами мертвецов. И всюду, куда ни ступишь, ноги скользили в противной блевотине. А в этой дряни ползали с борга на борт чьи-то сапоги, полотенца, зубные щетки, куски мыла, носовые платки.
Небольсин толкнул железную дверь. Под напором ветра она швырнула его обратно. Толкнул еще раз, отжимая ее от себя сколько хватало сил. Под ногами, завиваясь в свистящие водовороты, колобродила вода океана. Палуба то больно упиралась в пятки, поднимая Небольсина кверху, то вдруг рушилась под ним куда-то к черту. И тогда часть души, казалось, остается наверху, повисая в какой-то неизбежности, а тело нагоняет уходящую палубу…
Так он пробрался в нос корабля, невольно зараженный и восхищенный этим буйством природы. Какое это чудо — разгул шторма! Только тогда и чувствуешь себя человеком-бойцом! Все клеточки твоего организма обновлены в борьбе. Дыхание очищено, продутое насквозь океанскими ветрами, и легкая бодрость в теле. Хорошо!
«Соловей Будимирович» шел к Колчаку.
«Колчаку-колчаку-колчаку-колчаку» — стучали машины…
В носовой палубе Небольсин снова вступил в борьбу с дверями. Железная станина не поддавалась. Но потом открылась, и уже никак нельзя было притянуть ее обратно. Небольсин измучился: ветер высекал из глаз слезы, вода мочила мундир, во рту было и солоно и горько. Это были счастливейшие минуты его жизни!
Наконец дверь захлопнулась сама — громко, будто выстрелила пушка. Он отбросил с лица мокрые волосы. Шагнул по коридору, и его кинуло вправо. Еще шаг — влево, как пьяного. Ровно жужжали вентиляторы, полоскались шторы, и мягкий резиновый коврик пружинил — приятно. Вот и каюта, к которой он так стремился. Вошел без стука (сейчас шторм, вежливость ни к чему), и его толкнуло вперед. Потом отцепило от стола — полетел обратно, хватаясь цепкими пальцами за коечные шторы, побежавшие на кольцах по штоку. Наконец отдышался и сел в ногах койки: конец пути…
— Соня, — позвал он, — это я… Небольсин! Говорят, восемь баллов. Это еще чепуха! А как вы себя чувствуете?
Девушка лежала под солдатской шинелью, измученная качкой.
— Плохо… — прошептала она.
В каюте вдруг ослепительной желтизной вспыхнул лимон. И резкий залах его так приятно вступил в духоту! Сразу вспомнилось старое: тихая дачная жизнь, вечерняя зелень садов Подмосковья, лампа на столе, окруженная мотыльками, и прекрасный чай в кругу своих… с таким вот лимоном!
Проделав еще ряд акробатических номеров, Небольсин достал от рукомойника стакан, лил туда тяжелую черную жидкость.
— Пейте, — сказал. — Раздобыл в буфете специально для вас.
— Что это?
— Коньяк… пейте. Все пройдет.
— Я не могу… никогда не пила.
— Глупости! — возразил Небольсин повелительно, приподнимая ее голову от подушки; пальцы молодого полковника держали влажный горячий затылок Сони, и мягкие завитки волос были как шелк; она выпила, он разрезал лимон. — Теперь ешьте, прямо с кожурою. Уверяю: станет легче.
— А вы? — спросила она.
— Я не укачиваюсь. До войны у нас с братом была в Петербурге яхта, и мы ходили на ней далеко-далеко… до самого Гогланда! Сейчас вам, Соня, станет легче.
— Вы думаете, полковник?
— Конечно. А завтра оживете совсем. Говорят, будем заходить на бункеровку в Тромсе, к норвежцам.
Соня тронула его руку:
— Спасибо. Вы… добрый.
— О нет! Сударыня, — засмеялся Небольсин, — вы ошиблись: я совсем не добрый. Я сам не узнаю себя… с вами!
Единожды вызвавшись добровольно, Небольсин вскоре так и остался при арестованных. Ощущать себя в роли тюремного надзирателя, конечно, всегда неловко, но Небольсин делал это деликатно, даже грубого Свищова не задевая своим присутствием. А Соня Листопад вообще не относилась к нему как к охраннику — скорее как к вечернему собеседнику, причем собеседнику интересному. Офицеры, правда, потихоньку над Небольсиным издевались, но, в общем, они были довольны, что нашли одного дурака-добровольца…
Зато теперь Небольсин наслаждался местью.
— Господа! — объявил, когда качка стала стихать. — Подходим к Тромсе, никто убирать за вами не будет, здесь слуг нету… Беритесь за швабры, смелее!
— А ты?
— Я, пардон, не травил так гнусно, как вы…
Именно тут, в Тромсе, они узнали, что Колчак взял Пермь, и поспешно, с разговорами и восхищениями, убрали травлю. Потом, естественно, возникло желание и Тромсе посмотреть, и чтобы Тромсе на них тоже полюбовалось.
— Вах! — сказал пламенный сотник Джиашвили. — Я напьюсь как последняя русская свинья.