Йоркширский полк усмиряли русскими пулеметами.
А кто виноват? Виноват снежный наст…
Мишу Боева взяли на улице и отвели в комендатуру.
— Сиди здесь. — И показали на лавку.
Он сел. Прямо на улицу вел длинный коридор. В сенях стояли дворницкая метла и скребок. Миша посидел-посидел. Миша подумал-подумал… Взял метлу, в другую руку скребок и преспокойно вышел на улицу. Его выпустили из ворот комендатуры как… дворника.
Ему встретился Гриша Щетинин — свой парень.
— Ты откуда?
— Прямо из британской комендатуры.
— Врешь! — не поверил Гриша Щетинин.
— Что мне, креститься? А ты… куда?
— Через фронт. Тикаем вместе. Здесь нам — крышка.
— Во! — показал ему свой кольт Миша Боев.
На следующий же день он попал в облаву.
— Эй вы! Собаки… «крестики», не подходи! У меня — во!
Кольт бил наотмашь. Варежку он отбросил. В глазах темно от ненависти. Погибать так погибать…
— Бросай, дурак! — кричали «крестики». — Себе хуже сделаешь!
— Мне хуже вашего не будет, — отвечал Миша.
Вот и последняя обойма. Затиснул. Взвел курок. Холодно студило руку железо. Ну, теперь бы только себя не забыть…
Первая пуля — пошла… вторая — пошла… четвертая!
И прознобило спину ужасом: «Оставил ли?»
Миша Боев всхлипнул как-то по-детски, словно его обидели.
Мушка пистолета царапнула висок… Грохот!
«Оставил», — мелькнула последняя мысль.
Когда к нему подбежали, он был уже мертв. Офицер ополчения — «крестик» — заглянул в магазин оружия.
— Ну и ну! — восхитился невольно и снял шапку. — Последняя! Магазин пуст…
А на Терском берегу Мурмана началось все это просто. Даже слишком просто…
* * *
Был ранний час, когда они робко вошли в деревню Колицы, побуждаемые к риску голодом. Поморское селение глядело на морской припай льдов маленькими окошками.
— Пе-ечи класть! — выпевал дядя Вася. — Стек-лы-ы вставлять!
Поморы спросили его, показав на поляка Казимежа Очеповского:
— А эвтот твой что умеет?
Дядя Вася стал расхваливать своего товарища:
— Он фельшер военный был, поляк короля Хранца-Осипа. Ежели какая баба стыда не имеет, он тую самую бабу возьмет и вежливо осмотрит. Потом в самой точности скажет: какая ей болесть вышла и от чего она помирает. Берет за врачевание хлебцем. Ну, и рыбку от вас возьмет — не погнушается… Так, Казя?
— Примерно так, — согласился Казимеж Очеповский.
— Хорош гусь! — загалдели мужики, смеясь. — Он наших баб оглядит так на так, а мы ему за это еще и хлебца давай… Поляки, они страсть каки хитрушшие!
Очеповский шагнул вперед:
— А будь и ты хитрым, кто тебе мешает? Впрочем, — добавил, — могу и швейную машинку починить. Пулеметы… тоже чиню! Если, конечно, ваши бабы на пулеметах шить умеют.
Поморы одобрительно потешались.
— Хитрый, — говорили, — по глазам видать. Да и зубов нехватка… Видать, откеда-то убег, а зубы свои на память оставил.
В фуражке почтового ведомства к беглецам подошел богатей Подурников и покачал на цепке золотыми часами:
— Третий год как стоят… Очинишь?
— Могу, — сказал Казимеж, а самого мотнуло от голода к избяной стенке. — Отчего не попробовать?
— А я и не дам. — ответил ему Подурников, пряча часы обратно в карман жилетки. — Три года не ходили, и еще потерпеть можно. Мы не астрономы, слава богу, чтобы звезды рассчитывать. А часы — при нашей особе состоят непременно… Проба имеется!
— Дурак ты, — откровенно сказал ему Очеповский.
— А это как понимать! — И Подурников важно покрасовался перед мужиками. — При дворе короля твово Франца-Осипа, наверное, и затеряюсь среди камергеров, а здесь, в родимой деревне, меня в поленнице дров искать не надо — всегда сам на виду… Ты кто таков?
— Поляк из Вены, в шестнадцатом перешел на сторону русских. Попал в корпус Довбор-Мусницкого. А когда поляками в Архангельске стал командовать француз Жантиль, я…
— Чего якнул и остановился? — спросил Подурников.
— А для тебя и этого хватит, — ответил ему Казимеж.
Тут поморы вступились за беглецов:
— Оставь ты их, смола худая! Нешто не видишь, что их голодуха шатает? У них борода горит, а ты, Подурников, у той горящей бороды руки погреть хочешь… Пошли с нами, — сказали мужики.
В избах у них — чистота, порядок; вышивки и занавески. Много нарядов в сундуках, много жемчугу на уборах жёнок; в каждом доме граммофон и швейный «зингер», — поморы жили богато. Помимо книг духовных читают и «светское»: Пушкина, Шеллера-Михайлова, Зарина, Загоскина и графа Салиаса. А имена-то какие у мужиков здешних: Никодим да Сосипатр, Африкан да Серафим, бабы всё больше — Анфисы да Степаниды…
Посадили беглецов за стол, потчевали от души. Размах у них был сатанинский. Началось кормление с чашки огуречного рассола с крошеным хлебом, и Казимеж толкнул дядю Васю: мол, небогато… Но тут уже поставили котел с кашей — да такой котел, что не каждая собака его перепрыгнет. Потом пошли бабы (Анфисы да Степаниды) швырять на стол тарелки с разным — и раз от разу всё жирнее, всё уваристее, всё погуще…
— Умираю, — сказал Казимеж, осоловев от сытости.
— Похороним! — отвечали поморы, довольные. — Тока перед смертным своим часом кусни-ка вот яишенки с оленинкой… Во тебе огузочек пожирнее! А коли невмочь, так, эвон, на дворе чурбачок лежит. Выйди, ляг на него пузом да покатайся. Оно тогда полегшает, и в тебя, мил человек, больше пишши и влезет…
На дворе действительно лежал древний чурбан, обкатанный животами поморов еще с XVIII столетия на пирах в масленую неделю да в разные там мясоеды и разговления.
— Мы — поморы! — говорили мужики гордо. — Нрав у нас особливый, от Господина Великого Новгорода корень свой производим. Мы царя Ваньку Грозного, уж на что лют был зверь, и того не признали. Здеся вот затаилися мы спокон веку. Сторона-то наша, чего греха таить, задвённая. Близко морюшка сели, землица не родит. Что в море упромыслим, то и наше. Ликуй и радуйся, человек божий!.. А ныне стало не совладать нам с нервами…
— Могу вам бром выписать, — пошутил Казимеж.
— Мы уж и бром и ром — всяко пробовали. Не совладать!
— А что случилось, люди добрые? — спросил дядя Вася, вкушая пищу.
— Приезжали тут чины земские. Комиссия, яти иху мать всех! И нам, свободным людям, самого Ваньки Грозного не пужавшимся, говорят так чтобы мужик снимал шапку, а бабам нашим велено при начальстве кланяться таким маниром… Эй, Степанидуш-ка, покажь добрым гостям, как тебе велено ныне кланяться! Баба оставила ухват, встала посередь избы и отвесила дяде Васе и Казимежу глубокий поясной поклон; руки женщины, сильные и мужественные, покорно лежали на животе.