В редких селениях Самокин пробовал организовывать митинги, говорил, что такое Советская власть, но словами — что горохом об стенку. Пришлось начинать бой с кулацкими бандами.
— Стрелять — не разговаривать, — утверждал товарищ Мандельбаум. — По опыту знаю: стрельба убедительнее слов…
Мандельбаум был человеком, настроенным анархически: бей, круши, ломай и ставь к стенке. «К стенке!» — эти слова произносились в отряде часто (даже слишком часто). Самокин многих спас от расстрела. Однако тысячи заснеженных верст отделяли отряд от войск Шестой армии, и пошла вскоре лихая партизанщина. Самокин понимал, что в таких условиях людей в струнку тянуть глупо. Но тут все струны были сорваны: отряд Мандельбаума постепенно превращался в банду… В банду! И это было очень опасно.
— Пойми ты, — доказывал Самокин Мандельбауму, — твой отряд — это первая горсточка бойцов Красной Армии, которая появилась здесь. Именно по их поведению будут судить о всей нашей армии. Вообще — о Советской власти! Грош цена моим призывам на защиту этой власти, если твой боец ведет себя хуже одесского хулигана. Стрелять надо за такие вещи!
— А я — что тебе? — отвечал Мандельбаум. — Разве я запрещаю тебе стрелять? Стреляй, сам говорю: пуля слов убедительнее.
— Я хотел бы и тебя переубедить.
— Попробуй, — нахмурился Мандельбаум. — Ты здесь один, а нас много. И комиссаров мои орлы не жалуют…
Отряд двигался на Березов, о котором многие знали только по картине Сурикова «Князь Меншиков в Березове». Шли и ехали на подводах. На редких станках-зимовьях Самокин пальцами выковыривал из лошадиных ноздрей окровавленные сосульки. На лыжах никто ходить не умел (или не хотели — черт их разберет!). Это был каторжный поход. Нижнее белье пришлось снять, прямо на голое тело надевали верхнее платье, а поверх штанов и полушубков натягивали кальсоны и рубашку. Балахонов-то не было, а маскировать себя на снегу как-то надобно…
Так и шли. Пока не напоролись на самого князя Вяземского.
Рыжебородого даже видели: он сидел на раскидном стульчике на околице деревни и махал рукою в громадной рукавице.
— Давай, давай, краснозадые, подтягивайся! — орал князь.
Подтянулись. Мандельбаум выхватил маузер:
— За мной… уррра!
— Урраа-а!.. — закричал отряд и побежал, только… в другую сторону.
Колчаковцы лупцевали мандельбаумцев, как щенят. Самокин осип от ругани, пробовал остановить бегущих. В него (как будто случайно) уже начали постукивать из наганов. Стреляли подло — в спину!
И бежали при этом так, что сто верст мало показалось.
Припустили еще на сотню — князь Вяземский не отстает.
Дали еще сто верст и тогда подсчитали свои успехи:
— Триста верст драпака… Ничего себе! Ай да молодцы мы!
И, поняв, что очутились в безопасности, вовсю стали мародерничать, грабить, насиловать. Самокин проснулся однажды от женского вопля, схватил на ощупь оружие, сунул ноги в валенки.
— Стой! — выскочил из избы. — Остановись, сволочь такая…
И вот она, нелепая пуля — от руки мародера и насильника.
…Мандельбаум с вечера как следует нарезался самогонки, а когда проснулся, то лежал в санях, уже связанный по рукам и ногам, а две лошаденки, все в морозном паре, тянули сани по лесной дороге, и одинокая ворона летела над дебрями прямо, как стрела, никуда не сворачивая… Мандельбаум рывком поднялся в санях и увидел, что рядом с ним, на ворохе сена, — Самокин.
— Ты? — удивился Мандельбаум. — Постой, но тебя же…
— Верно! Меня — того… Только не до конца.
— А кто посмел связать меня? Куда везут?
— Не рыпайся… — простонал Самокин. — Связали крепко, не вырвешься. Были и честные люди в твоем отряде. Теперь ты у нас далеко поедешь… Будем переубеждать тебя — пулей!
Уже в предсмертном бреду Самокин все-таки добрался до частей Шестой армии и сдал арестованного афериста под ревтрибунал. На далекую Печору срочно сбросили легкие подвижные отряды лыжников. Положение на фланге было спасено. Самокин болел тяжело: пуля загнала в глубину его тела ворс грязного полушубка, начиналось сильное загноение…
— Вы что-нибудь хотите ему передать? — спросил доктор. Женька достал из-под кителя кусок пасхального кулича.
— Конечно, — сказал, — товарищ Самокин не станет справлять пасху, но… Передайте ему, пожалуйста. И скажите, что я навещу его, когда он поправится…
* * *
Архангельск пек куличи. Было решено поднять дух армии торжественным разговеньем, и даже отпустили из «министерств» большие суммы на приготовление куличей и пасхи. Куличи крестил по казармам сам архангельский епископ Павел, заутреня проходила в соборе стройно и печально…
Поздней ночью на бронепоезде «Адмирал Колчак», вооруженном могучей корабельной артиллерией, снятой с крейсера «Аскольд», вернулся в Архангельск с фронта генерал Айронсайд. Его ждали с нетерпением. Он снял меховую шапку, долго стегал голиком по ботам, сметая снег. Отбросив голик, выпрямился.
— Вот мы и не взяли Больших Озерок, — сказал Айронсайд.
Сказал очень спокойно — так, словно выронил пенс из кармана: не стоит и слов тратить, тем более — нагибаться. Но русские были обескуражены. Шестая армия крепла — ее теперь было не узнать. Большевики с боем ворвались в Большие Озерки, откуда им уже кричали поезда со станции Обозерская; фактически — можно считать — они фронт белой армии прорвали. А генерал Айронсайд, лично на себя взявший эту операцию, вернулся ни с чем и спокойно говорит: «Вот мы и не взяли Больших Озерок…»
Потом Марушевский с Миллером всю ночь беседовали.
— Я его не узнаю, — говорил Марушевский. — Куда делся весь пыл британского конкистадора? Айронсайд очень изменился за последнее время. Он воюет спустя рукава… А вы заметили, Евгений Карлович, что наша армия сейчас почти выровнялась по силе с армией Айронсайда?.. Если бы нам еще самостоятельность!
— Кажется, они покидают нас, — задумался Миллер. — Мы получим от них на прощание самостоятельность и… веревку, чтобы вешаться. Владимир Владимирович, будем смотреть правде в глаза: как бы ни выросла наша армия, но без помощи союзников мы не продержимся здесь и часу…
Итак, все надежды — на интервентов! Но какие слабые эти надежды… Отовсюду — поездом, санями и лыжными тропами — сходились к Архангельску американцы; иные бросали оружие еще на передовой, шли налегке, все проклиная на свете. Скученная жизнь в избах с русскими крестьянами, полная заброшенность в этих гигантских просторах России, от которой, казалось, можно сойти с ума («нас забыли за океаном!»), — все это, вместе взятое, делало свое дело.
— Домой! — говорили американцы.
«Домой!» они произносили отчетливо (даже без акцента).
Потом итальянцы отказались подчиняться англичанам. Они тоже бежали с фронта, отогревались после снегов в теплых прокуренных пивных Архангельска и пели жалостливые песни под русские мандолины и гармошки. Они были ребята ничего и нравились барышням, только носы и уши у них всегда шелушились — обмороженные.