— Выше башки не прыгнешь… Мы — в блокаде…
— А как может существовать мир (весь мир), не торгуя с нами? Они не выдержат сами. Они придут, прорывая блокаду. Придут и разложат свои товары. Мы разложим свои. Так будет, и тогда Мурманск никто не посмеет назвать «дырой»…
— Хорошо говоришь, Константиныч… Ах, как здорово!
Небольсин даже обиделся, будто ему не поверили.
— Ты это как сейчас… с насмешкой?
— Да что ты? Какая тут насмешка! Я себя слушаю — как мед пью. Бараки, вагоны, грязь, проволока… Романтик ты, видать, вроде меня, грешного. Я тоже люблю помечтать когда…
Небольсин стрельнул у него табачку.
— Мои глаза, — сказал, отплевывая махорку, попавшую в рот, — так устали видеть разрушение, что руки давно тянутся к созиданию. Во мне все-таки душа инженера. Уже по самой сути своей профессии я имею право впадать в романтику…
Просыпались, звякая кружками, бойцы, тащили с хвоста эшелона фыркающие чайники. Спиридонов тронул Небольсина за плечо:
— Ну, ладно, путейский. Пройдусь…
— Стой… — прошептал Небольсин, не отрываясь от окна.
Взметнулась его рука, пальцы стиснули рычаг, и Небольсин рванул на себя стоп-кран. На полном разгоне затихала скорость.
— Константиныч, куда?.. — крикнул Спиридонов.
Взвилась шинель — инженер спрыгнул под насыпь, рухнул в сугроб; из окон вагонов пялились бойцы, дивясь остановке среди тундры. Летела вдаль пыль облаков, жестко торчали черные, словно обгорелые, сучья кочкарника.
Тоска… ветер… безлюдье…
Закрыв ладонями лицо, Небольсин заплакал, и это видели все.
Спиридонов тоже спрыгнул под насыпь: он сразу все понял. Ему не хотелось сейчас смотреть на то, что разрыл Небольсин среди сугробов. Но взгляд упал искоса, невольный, — и увидел чекист… Он увидел всю неприглядность людского праха: истлевший погон прапорщика на шинели, клочья нетленных рыжих волос, облипавших оскаленный череп.
— Это… Соня! — сказал ему Небольсин. — А он вот тут, где-то рядом с нею… Остальные тоже здесь, двадцать три человека…
Схватив инженера в обнимку, Спиридонов потянул его в вагон.
— Пойдем, пойдем. Не мучь себя, Константиныч, ей-ей, ничем не поможешь. Таких-то могил, ежели у каждой нам остановки делать, так мы и до Мурманска не доберемся…
И, сказав так, махнул в сторону паровоза:
— Машинные! Крути далее. Остановка была по частному поводу и боевого значения не имеет!
От переднего вагона, где размещались партизаны Колицкого отряда дяди Васи, пробежал вдоль всего эшелона боец.
— Впереди дрезина! — кричал он. — Эй, Спиридонов, где он?
Иван Дмитриевич уже шагал в головной боевагон, крепко ставя ноги на площадках переходов, лязгающих и воющих под ним. Осатанело неслись мимо шпалы, в ряби и грохоте, выли рельсы, стелясь.
Телефонист прижимал трубку зуммера к вспотевшему уху.
— Что сказать на паровозы? — спросил.
— Скажите: пусть едут, как ехали…
С площадки, где торчал одинокий пулемет «шоша», уже открывалась дорога — дорога, до самого океана. Спиридонов и без бинокля отчетливо видел, как ползет впереди жучок дрезины с бронеколпаком. Напором ветра прижимают к стене, высекались из глаз ледяные слезы, но ветер был чист — без единой соринки, как и положено в зимней тундре.
«Мурманчанин» нагонял дрезину: два локомотива терлись локтями — в яростном паре, в масле и горячности неустанного бега. Но, видать, на дрезине были не простаки: бронеколпак развернулся, сыпанув по составу затяжной очередью (патронов не пожалели).
Спиридонов захлопнул за собой блиндированную дверь.
— Пусть нажмут! — крикнул телефонисту, и тот передал:
— Машинные, клади березу… оставь осину!
Удиравшие на дрезине попали впросак: теперь им не было смысла останавливаться — их бы расплющило натиском брони, прежде чем беглецы успели бы махнуть под насыпь. Разрывные пули крепко и больно стегали по блиндам переднего вагона.
— Приготовься, товарищи, — тихо приказал Спиридонов.
Бойцы заталкивали в оружие свежие обоймы, снимали шинели, чтобы быть налегке для боя. Спиридонов, стережась пуль, искоса выглянул в окно. Ага! Дрезина мчалась уже под самыми буксами вагона, в прорези бронеколпака, над самым прицелом, Иван Дмитриевич увидел узкие от бешенства щелки чьих-то глаз… Две пары глаз!
Удар! И сразу завизжали тормоза, бронепоезд вздрогнул, осаживая назад, — это машинисты дали контрпар.
— Вперед! — И распахнули настежь двери…
Дрезину ударом букс отбросило в сторону, два человека улепетывали прочь, цепляясь за кусты, они тонули в сугробах.
Их, конечно, взяли сразу — взяли обоих. Живыми, теплыми.
Это были поручик Эллен и «комиссар» Тим Харченко…
— Можете опустить руки, — распорядился Спиридонов и затолкал обратно в кобуру свой тяжелый и длинный маузер. — Кому я сказал: бросай оружие!
Бросили в снег оружие, и Эллен сунул руки в карманы шинели (на это тогда, в горячке, не обратили внимания).
— Товарищи… ридные, — заговорил вдруг Харченко.
— Цыц! — велели ему. — Не роднись!
Довели до вагонов. Вскрыли чемодан, набитый фунтами.
— Унести под расписку начфина…
Каратыгинский чемодан утащили бойцы.
— Ну, ты, — сказал Спиридонов поручику Эллену, — ты отойди в сторонку. С тобой разговор будет особый. И не со мною, а займутся тобой другие люди… повыше меня да поумнее!
Эллен, усмехнувшись, покорно и молча отошел от Харченки.
— А с тобою, Харченко, — сказал Спиридонов, — разговора вообще у нас не будет. Шлепнем — и всё! Хотя и не видались мы с тобой никогда, но я о такой суке, как ты, немало наслышан…
Харченко затравленно озирался:
— Граждане… вышла ошибка! Все силы свои до последнего издыхания согласен угробить на народ… А может, я нарочно стал комиссаром, чтобы вам помогать? Ну, кто из вас теорему товарища Гаккеля знает?
Никто, увы, не знал теоремы Гаккеля (даже Небольсин).
— Не разводи баланду, и без того тошно, — сказал Спиридонов, поворачиваясь к вагону. — Умей помереть, Харченко, чтобы мы тут с тобой не возжались… У нас нет времени!
— Товарищи! — зарыдал Харченко. — Кого стрелять будете? Комиссара стрелять, да? Да я ж сын народа… кровью своей… Ежели не верите, любого с «Аскольда» спросите.
— А где «Аскольд»?
— Увели его проклятые интервенты… увели союзники!
— Союзники… — грубо выругался Спиридонов. — Какой ты для нас комиссар? Ты — шлюха продажная, тебя кто хотел, тот и ставил раком на любом перекрестке.