Да, он умышленно не подписывал Женевскую конвенцию! Мне рассказывали люди, пережившие все ужасы гитлеровских концлагерей, что французы, англичане и прочие узники регулярно получали продовольственные посылки от международного Красного Креста, и только наши бедолаги, взращенные «под солнцем сталинской конституции», ничего не имели, умирая от голода. А немцы им говорили (и на этот раз, кажется, даже справедливо):
— Мы не виноваты, что вы доходяги! Надо было вашему усатому подписать Женевские протоколы, тогда бы и вы не шатались от голода. А теперь — вон помойка! Иди и копайся в ней. Что найдешь, все твое будет.
Хочется эту тему продолжить. Англичане не меньше нас, русских, любят свою родину, но даже их традиционный «джингоизм» (ура-патриотизм) никогда не мешал им сдаваться в плен целыми гарнизонами, и в Англии их за это не клеймили позором, за решетку их не сажали. Но у нашего вождя было иное мнение о всех военнопленных, весьма далекое от примитивного гуманизма. Дело дошло до того, что однажды Де Голль сообщил Сталину, что его люди проникли в тот концлагерь, где сидел его сын Яков Джугашвили, и разведка Де Голля бралась вызволить его из неволи. Сталин и это предложение даже не ответил. Наверное, он и родного сыночка считал «изменником» (или «пропавшим без вести», как называли тогда всех, кто попал в плен)
…Прямо от стола гессенского зала «Фатерлянда» доев свои оладьи с подливкой, Паулюс вылетел на фронт. В полночь радист «юнкерса» принял из эфира депешу из канцелярии Геббельса, который извещал Паулюса, что скоро пришлет в Харьков радиокомментатора Ганса Фриче, чтобы тот с места событий воспевал геройские подвиги его прославленной армии.
Паулюса на аэродроме в Харькове встречал верный Адам.
— Я уверен, — сказал ему Паулюс, — что фон Клюге, разыграв эту фальшивую операцию «Кремль», замаскировал внимание русских от наших южных направлений. Завтра мы и приступим…
Спал он очень мало, но рано утром в Красных Казармах Харькова, где когда-то размещались штабы советской армии, Паулюс сразу поднялся в оперативный отдел.
— Внимание! — распорядился он. — Прошу разложить карты большой излучины Дона, которая выгибается столь усердно, словно природа когда-то желала влить донские воды в Волгу.
Сразу засуетились десятки расторопных офицеров!
— В каком масштабе карты? В стратегическом?
— Нет, Сразу в оперативном. Уже в конце июля этого года мы должны быть в Сталинграде на Волге.
— Тогда прикажете готовить и карты Волги?
— Да, от Саратова до Астрахани. Я выбираюсь на черту, которую сам и установил для вермахта два года назад… Внимание!
Итало Гарибольди, начернив усики и глядя на портрет Наполеона, с которым он не расставался с тех пор, как переболел триппером в Париже (еще до первой мировой войны), уже входил в роль великого итальянского полководца. Проверив, как расположена на его груди гирлянда сверкающих орденов, он сказал:
— Такие вещи прощать нельзя! Затребуйте в Харьков выездную сессию военного трибунала, чтобы судить этого… как его?
— Франческо Габриэли.
— Вот-вот! Этого негодяя надо расстрелять перед строем…
Вина берсальера Франческо была ужасна. Он сидел на заваленке избы в деревне Телепнево и ел огурец, краденный на ближайшем огороде, когда кто-то, проходя мимо, окликнул его:
— Опять жрешь. А сейчас твоего капитана Эболи шлепнули.
На это бравый берсальер встряхнул петушиным хвостом, украшавшим его каску, и, доедая огурец, изволил ответить:
— Ну и что? Одним меньше. Туда ему и дорога…
В бывшем клубе металлистов Харькова состоялся судебный процесс над Франческо Габриэли, а подсудимый оправдывался:
— Правда, ваша честь. Я не скрываю, что имел глупость произнести именно такие слова. Но как раз в этот момент я приканчивал огурец, и мой возглас «Одним меньше» относился только к этому огурцу, и никак не к погибшему капитану Эболи, отдавшему жизнь за нашего короля и нашу славную партию.
— Вы тут не выкручивайтесь! — разъярились судьи. — Да, свидетели подтверждают, что вы ели огурец. Но после выражения «одним меньше» вы добавили слова «туда ему и дорога». Чем вы объясните свое предательское поведение?
— Правда, ваша честь, — сознался берсальер, начиная плакать. — Все так и было. Когда я увидел, что от огурца ничего уже не осталось, я сказал: «Туда ему и дорога!» При этом, ваша честь, я имел в виду свой ненасытный желудок, давно тоскующий по макаронам. Не мог же я запросы своего желудка сравнивать с геройской гибелью своего отважного капитана…
Суд вынес постановление: Франческо Габриэли намертво приковать к пулемету и посадить в обороне на самый опасный участок фронта, чтобы он отстреливался до последнего патрона. Ночью этот берсальер ушел к русским и утащил за собой пулемет. Там русские солдаты его расковали и накормили опять-таки огурцами, которых полно было тогда на брошенных огородах.
«Одним меньше!»
* * *
А здесь — тоже суд, и нам уже не до юмора.
На скамье подсудимых — жалкий, затравленный человек.
Но суд военного трибунала безжалостен:
— …гражданин П. А. Головченко, исполняя должность начальника вагонного депо сортировочной станции Сталинград-П, используя свое служебное положение, в первых числах мая сего года отцепил от воинского эшелона железнодорожную емкость — цистерну с авиационным спиртом, который и расходовал в корыстных целях. Исходя из законов военного времени, гражданин П. А. Головченко приговаривается к высшей мере наказания — расстрелу! Подсудимого можно увести…
Чуянов ничего этого не знал, поглощенный повседневными заботами, которые обрушивались на него со всех сторон, требуя ежедневных, ежечасных, ежеминутных решений. Первые бомбежки Сталинграда (начались еще в апреле) не нарушили городского ритма, зенитным огнем отстояли цеха заводов от попаданий фугасок, но Рихтгофену удалось высыпать вороха зажигалок на жилые кварталы Рынка, на рабочие поселки СТЗ. Фронт надвигался. Из станицы Вешенской, где проживал М А. Шолохов, сообщали, что их бомбят непрестанно.
Воронин удивлялся:
— За что так достается станице Вешенской?
— Как не понять? Популярность Шолохова исключительная, лишиться его сейчас — нанести рану всем нам, а заодно и порадовать Геббельса… Вот и сыпят осколочными! Я недавно видел Михаила Александровича, — сказал Чуянов, — он в ужасном состоянии и, подобно многим казакам, отказывается понимать, как это случилось, что немецкие танки уже вылезают к Тихому Дону.
— Я тоже не понимаю, — сознался Воронин. — Черт его задери — этот Барвенковский выступ! С него-то все и началось. Как говорится, «пошли по шерсть, а вернулись сами стрижены…».
В это время у нас в стране с доставкой горючего все было более или менее в порядке, не хватало только высокооктановых сортов авиационного бензина (его поставляли нам союзники с караванами — через Мурманск). Москва постоянно требовала от Астрахани в Сталинграда энергичнее перекачивать в верховья Камы запасы жидкого топлива — судами «Волготанкер» или нефтеналивными баржами. С трудом, но справлялись! Сама цифра вывоза невольно ужасала — десять миллионов тонн, в первую очередь следовало спасать высокосортные нефтепродукты (бензин и лигроин). В низовьях Волги уже не знали, куда сливать запасы нефти, поступающие из Баку в немыслимых количествах. Емкостей для хранения не было.