* * *
12 июля танки вломились в Миллерово. Паулюс прибыл в этот городишко, когда в нем царил полный разгром. Почти все дома разбиты, заборы обрушены. На улицах полно раздавленных всмятку людей, попавших под гусеницы «панцеров». Кутченбаха при виде такого зрелища мучительно вырвало. Паулюс сказал:
— Все танками… опять танки! Что бы я без них делал? А все-таки генерал Альфред Виттерсгейм большой молодец…
Город гудел от пожаров. Автоматчики разбивали витрины магазинов, выкидывая на улицы груды белья и одежды, потом ковырялись в них, отбирая для себя все лучшее. Полковник Адам уже приготовил для Паулюса более или менее приличную квартиру в доме, не пострадавшем от огня и разбоя. Кутченбах стал хлопотать у самовара. Паулюс морщился:
— Черт, что-то мне было надо, но я забыл… А! Вспомнил. Я не закончил разговора с Фельгиббелем, где он?
Выяснилось, что лучший приятель улетел в Берлин, даже не соизволив с ним попрощаться. Паулюсу это было неприятно:
— Эрих всегда был так вежлив, так любезен…
Только потом (год спустя) Паулюс догадался, что Фельгиббель посещал его 6-ю армию по причинам более серьезным, нежели техническая проверка станций радиоперехвата. Фельгиббель уже тогда вписал свою биографию в число генералов-заговорщиков против Гитлера, чтобы избавить Германию от фюрера, но… сам задохнулся в петле. Фельгиббелю и было поручено прощупать политические настроения Паулюса — нельзя ли и его, столь авторитетного в вермахте, перетянуть в лагерь генеральской оппозиции? Но покинул 6-ю армию, даже не попрощавшись с Паулюсом, ибо Фельгиббель убедился, что его друг остается верным паладином того режима, который его выпестовал и возвеличил… Да, читатель, Паулюс по-прежнему, как и в былые времена, держал «руки по швам»!
Его эсэсовский зять, барон Альфред Кутченбах, уже завел патефон, поставил на диск русскую пластинку, сказав:
— Это очень хорошая песня. Вы слушайте, а я стану для вас переводить: «Степь да степь кругом, путь далек лежит…»
Кутченбах сразу покорил хозяина дома своим превосходным знанием русского языка, вызвав его на откровенность.
— Давай, отец, забросим политику к едреной фене, — дружески сказал он старику. — Если говорить честно, так я понимаю вас, русских. Вам сейчас обидно и тяжело. Но со временем, когда вся эта заваруха закончится нашей победой, ты сам будешь благодарить нас, немцев, за тот новый порядок, который мы вам несем… Поверь! Так оно и будет.
Ответ домовладельца обескуражил Кутченбаха:
— Нешто вам, немцам, кажется, что вы принесли на святую Русь («новый порядок»)? Да у нас-то, слава те, Господи, и старый порядок неплох был. Вспомню былое, так ажно душа замирает. При царе-батюшке у нас о городовых на улицах порядка было больше, нежели у вашего фюрера…
Паулюс вышел на двор и, оглядевшись, стал мочиться возле разрушенного русского блиндажа. Из развороченных бревен, прямо из земли, будто она росла там торчала рука человека, а на руке — часы, и было видно, как стремительно мчится секундная стрелка часов по циферблату, а пальцы руки еще шевелились…
«Неужели живой?» — удивился Паулюс и еще раз огляделся.
Близится роковое число — 23 августа, а я по-прежнему далек от желания описывать подробности, свойственные научным монографиям, вроде того, что 217-й стрелковый полк занял хутор Ивановку, а 136-я пехотная бригада отодвинулась в северо-западном направлении. Как бы ни были ценны такие подробности для военных историков, но главное все-таки — люди , сама жизнь человеческая, их нужды и радости, сомнения и страдания.
Не буду оригинален, если скажу: нам бы никогда не выиграть этой страшной войны, если бы не русская женщина. Да, тяжко было солдату на фронте, но женщине в тылу было труднее. Пусть ветераны, обвешанные орденами и медалями, не фыркают на меня обиженно. Мы ставим памятники героям, закрывшим грудью вражескую амбразуру, — честь им и слава! Но подвиг их — это лишь священный порыв краткого мгновения, a каково женщине год за годом тянуть лямку солдатки голоде и холоде, трудясь с утра до ночи, скитаясь с детьми по чужим углам или живя в бараках на нарах, которые ничем не отличаются от арестантских.
Не возражайте мне, ветераны! Не надо. Лучше вдумаемся. Мы-то, мужики, на одном лишь геройстве из войны выкрутились, а вот на слабые женские плечи война возложила такую непомерную ношу, с какой бы могучим Атлантам не справиться. Именно она, наша безропотная и выносливая, как вол, русская баба выиграла эту войну — и тем, что стояла у станков на заводах, и тем, что собрала урожай на полях, и тем, что последний кусок хлеба отдавала своим детишкам, а сама и тем сыта оставалась…
Думаю, неспроста же в те военные годы и сложилась горькая притча-байка, которую сами женщины о себе и придумали:
Ты и лошадь, ты и бык,
Ты и баба, и мужик!
До войны сытен был хлеб, политый потом колхозниц, этих подневольных рабынь «победившего социализма», но вдвойне горек был хлеб, политый женской кровью. Они-то этого хлеба и не видели вдосталь, отдавая его солдату на фронт, опять-таки нам, мужикам с винтовками. Где же он, памятник нашим женщинам? И не матери-героине, не физкультурнице с неизбежным веслом, не рекордсменке в комбинезоне, а простой русской бабе, которая на минутку присела, уронив руки в тоске и бессилии, не зная, как прожить этот день, а завтра будет другой… и так без конца! Доколе же ей мучиться?
* * *
С утра пораньше Чуянов навестил аэродром в Питомнике — как раз к побудке летчиков, которых оживляли командой:
— Эй, славяне! Ходи на уборку летного поля…
С метелками в руках, выстроясь в одну шеренгу, нетчики, штурманы и стрелки-радисты голиками подметали взлетные полосы, столь густо усеянные рваными и острыми осколками, что ими не раз повреждались шины колес при взлетах и посадках.
— Бомбят вас, ребята? — спрашивал Чуянов.
— Да не очень. Рихтгофен больше сыплет на отступающих к Дону да на город кладет… Жить можно!
Но Чуянов-то понял, что житуха у них плохая. Самолетов мало. Нашей авиации было ой как трудно противостоять мощному воздушному флоту Рихтгофена, а потерь много… Потом, побросав голики, летчики выкраивались перед столовой.
— У нас две очереди, — невесело шутили они. — Кому в боевой полет — кому в столовку, где дают кислую капусту в различных вариациях, и только компот еще из нее не варят. А на капусте из крутого пике выбраться да и миражи опасны…
Может, и шутили, кто их знает? Но Алексей Семенович воспринял эту шутку, как издевательство над людьми, которые каждый день — с утра до ночи — рискуют своей головой, и, едва вернувшись в обком, сразу же распорядился, чтобы скотобойни города каждый день слали лучшее мясо в Питомник.
— И чтобы колбасы не жалели! — кричал он в трубку телефона. — Кому так в три горла пихаем, а героям сталинградского неба капусту кислую… Стыдно. Очень стыдно.