— Обещал жениться…
— Кошмар! — выразился Серебряный. — Я, конечно, попытаюсь… Но это трудно. Очень трудно…
Обнадеженный в успехе, Довнар испытывал надобность в женщине, ради чего он и вызвал Ольгу Палем на свидание. Для этого он заранее снял номер в гостинице «Европа» у Чернышева моста возле Малого (Суворинского) театра.
Ольга Палем явилась на зов его плоти и старалась быть «вулканом страстей», втайне надеясь, что своим телом привяжет Довнара к своей душе. Она, это понятно, не могла знать, какую подлость замышляет против нее Довнар, и на другой же день отправила ему записку, которую даже сейчас (столетие спустя) мне было очень больно читать.
Вот она, эта записка: «Милый, я так счастлива, я так много и жадно надышалась тобою вчера…»
Довнар эту записку с хохотом показывал Панову:
— Видишь? Я же говорил, что она без ума от меня… дура!
— Конечно, дура, — согласился Панов. — Но и ты, братец, нисколько не умнее ее…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
12 февраля 1894 года владелец меблированных комнат господин Сыросек был страшно перепуган, когда в его тишайшие владения вдруг с гамом и топотом сапог вломилась полиция.
Агент сыскного отдела Красов потребовал:
— Проводите в комнаты госпожи Палем.
— А что случилось?
В этот момент Сыросек решил, что Ольга Палем хитрущая террористка, которую давно ищут, и сейчас у нее под подушкой найдут страшную черную бомбу для подрыва устоев самодержавия, доселе, слава те, господи, еще нерушимых.
Красов приступил к исполнению обязанностей:
— Мадам, не заставляйте нас проводить обыск по всем правилам. Все раскидаем, все разроем, перину вспорем, обои от стенок отдерем. Лучше сами верните письма Довнар…
Навидавшийся на своем веку всякого, Красов позже признавал, что ему тогда было и стыдно и тяжко: «Уж очень плакала, уж очень убивалась Ольга Васильевна, она даже целовала письма Довнара и, рыдающая, говорила: — И это, даже это у меня отнимают…» Красов на прощание извинился:
— Не имейте на меня сердца, мадам. Такова служба…
Присяжный поверенный Серебряный честно отработал аванс, и Александра Михайловна из Одессы поздравила сыночка с первым успехом на благодатной ниве российского правосудия. Довнар отписывал матери, что жалобы Палем теперь всюду отвергаемы как неосновательные. Зато вопрос о сигарах для выкуривания их господином Серебряным — этот жуткий вопрос как бы растаял в облаках табачного дыма, ибо мадам Шмидт трезво рассудила, что Серебряный (хапуга!) не сделал еще самого главного.
Ольга Палем не была выслана из Санкт-Петербурга.
Князь Туманов предупредил ее в эти дни:
— Не желаю становиться навязчивым, но все-таки выслушайте меня. Зачем вам бывать в Демидовом переулке? Вы удивляете меня своим упрямством в поисках того, чего быть не может. Кажется, ни одна женщина не способна выносить столько унижений, какие выпали на вашу долю. Пожалейте себя. Прошу вас.
— Спасибо, князь. Вы, как всегда, правы, — отвечала ему Палем. — Но еще больнее быть униженной в ваших глазах. Мне стыдно. Да. Сама презираю себя, но… такова уж есть!
С хозяином она расплатилась за комнату.
— Или не угодил я тебе? Живи, бог с тобою.
— Я и без того благодарна вам, — отвечала Ольга Палем. — Вы добрый человек. Но здесь я была слишком несчастна. Мне тяжело оставаться у вас, буду искать новое место, где меня никто не знает и я всем чужая. Так легче.
Сыросек совал ей шестнадцать рублей обратно:
— Да ну тя к лешему, дуреха такая! Небось и самой-то не хватает… Да и кудыть же ты теперича?
— Ах, сама не ведаю. Вот найму извозчика, и пусть прокатит меня хоть до «Пале-Рояля». Мне теперь все равно…
Разве тут уснешь? Ей мешала певичка из сада «Буфф», с утра тренировавшая голос для услаждения гулящей публики:
Мне ночные развлеченья
не приносят наслажденья,
от своей душевной муки
Я давно страдаю так,
что надеть решила брюки
и коротенький пиджак…
По коридорам шатались непризнанные гении — пьяные, пьяненькие и абсолютно трезвые, но жаждавшие похмелиться. Ольга Палем лежала в своем номере, с головой накрывшись одеялом, а до нее все равно долетали голоса соседей из коридора:
— Не я ли тебе говорю, что Бисмарк — это голова.
— Гладстон — тоже голова, и не спорь.
— Карно — вот это голова!
— А в России разве голов не стало?
— Были. Но перевелись.
— Позвольте, сочту своим долгом вмешаться.
— Не позволим. Ни в коем случае…
Казалось, в «Пале-Рояле» жили и стены. Слева слышалось:
— Еще одно слово — и я за себя не отвечаю.
А справа истошно взвизгивал женский голос:
— Что угодно! Только не это, только не это, только не это. Попробуйте как-нибудь иначе…
История «Пале-Рояля» еще не начертана, и мне — жаль.
Скромнейший памятник Пушкину в убогом скверике, установленный в 1884 году, заставил и Новую-Компанейскую улицу переименовать в Пушкинскую. Громадный доходный дом № 20, принадлежавший господину Н. Ф. Немилову, сделался традиционным обиталищем всей петербургской богемы.
Боже, кого только не видели эти выносливые стены!
Здесь проживали на покое отставные актеры, когда-то потрясавшие Сюзьму или Царевококшайск, а теперь согласные за полтинник выйти на столичную сцену, чтобы сказать «кушать подано». Томимые угрожающим предчувствием гонораров (от рубля и выше), слонялись без дела молодые поэты, всегда готовые сочинить сонет на любую тему — за пирожок с капустой. По утрам в «Пале-Рояль» возвращались потрепанные дамы полусвета, пахнущие духами от Ралле и коньяком фирмы Шустова. В ожидании выгодных ангажементов молодящиеся актрисы приучали своих взрослых дочерей называть их «сестрицами».
Наконец, мне было странно узнать, что как раз в это время, когда здесь появилась Ольга Палем, в «Пале-Рояле» селились два подлинных гения — молодой Федор Шаляпин, еще не вкусивший славы, и Мамонт Дальский, славы уже вкусивший…
Ольга Палем жила тишайше, словно мышка, для поимки которой всюду расставлены ловушки с приманками. На одиноких женщин всегда особый спрос среди мужского отродья, и по ночам Ольга Палем не раз сжималась под одеялом, когда в двери тихо стучались, нашептывая в замочную скважину трагическим басом или волшебным тенором:
— Не угодно ли разделить одиночество с загубленным талантом, который завтра воспрянет, чтобы потрясти весь мир?..
Убого мерцала лампочка под высоченным потолком неуютного номера, в портьерах водились кусачие блохи, а в углу трепетно мигала лампадка перед иконой «Утоли моя печали».