— Я своих девочек знаю, как даже курица не знает своих цыпляток. Подсудимая никогда не была в числе моего выводка, и в этом я клятвенно заверяю суд присяжных заседателей. А как попала ее фотография в коллекцию Зойки Ермолиной, этого объяснить не могу. Но эта Зойка привыкла собирать всякие картинки и даже фантики от конфеток… Что с нее взять, если она попросту недоразвитая!
Самая безобразная страница из дела Ольги Палем была вырвана и уничтожена стараниями Николая Платоновича.
Одесситы удалились, провожаемые шушуканьем публики, в чем-то уже разочарованной. Но встреча с ними, как и новое предъявление злополучной фотографии, вызвали в Ольге Палем сильное нервное содрогание, что мгновенно насторожило Карабчевского, который счел нужным сразу вмешаться:
— Как представитель защиты, я прошу учесть нездоровое состояние подсудимой, дабы со стороны уважаемого председательствующего было дозволено прервать заседание суда…
В один день суд не закончится, а Карабчевский ждал своего звездного часа. Озабоченный, он вернулся домой.
Ольга Константиновна ощутила его тревогу:
— Что-нибудь не так, как ты хотел бы?
— Да нет. Пока все гладко. Но обвинительная сторона имеет немало врагов подзащитной. Явился на суд и какой-то отставной полковник Колемин, которого никто не знал, а что он скажет — бог его знает. Ты же знаешь, я всегда побаиваюсь людей, рвущихся стать свидетелями…
За окнами меркло, и снова ярко разгорались окна в домах, где жили беззаботные, веселые, говорливые люди, которым не угрожали речи прокуроров, которые не нуждались в речах присяжных поверенных… Вечерний Петербург ликовал!
Суд длился четыре дня — до 18 февраля, и по мере того, как увеличивалось число свидетелей, то выгораживавших ее, то порицавших ее, голова Ольги Палем опускалась все ниже, а перед судьями опять представали люди, люди, люди, которых она хотела бы забыть, но которых суд безжалостно извлекал из забвения былого и ставил их перед ней напоказ, а она боялась слов о себе — теперь Ольга Палем боялась любых слов!
О, как хотелось ей в эти дни вернуться обратно в тюремную камеру, прислониться спиною к жарким батареям парового отопления, сжаться в комочек и затихнуть, чтобы о ней никто и никогда больше не помнил…
Она оживилась, когда перед судьями предстал отставной полковник Колемин, опиравшийся на костыль.
— Я старый русский солдат, а потому… — сипло начал Колемин, тут же остановленный замечанием Чаплина, что высокий суд интересует совсем другое, в частности отношения подсудимой с господином Кандинским.
Колемин принадлежал к числу тех людей на Руси, которые готовы сражаться за правду-матку, настырно вмешиваясь во все дела, даже очень далекие от их личных интересов.
— Да, — просипел он, сразу начиная злиться, — Ольга Васильевна Попова состояла на содержании Кандинского, да, это так, я не спорю… А куда ей было деваться? Из многих зол она выбрала меньшее, иначе мы бы говорили о ней сейчас как об уличной жрице любви. Одинокая, ни кола, ни двора, бежавшая из родного дома — что она могла поделать, еще девчонка?
— Итак, свидетель, — вмешался истец Рейнбот, — вы подтверждаете, что подсудимая уже в свои юные годы пала столь низко, что охотно пошла на содержание к богатому человеку.
— Кандинский, конечно, виноват в том, что сделал ее своей наложницей, но было бы еще хуже, если бы Ольга Палем попала к другому человеку, — ответил Колемин.
— Как вы сами относитесь к подсудимой?
— С жалостью. С жалостью и уважением.
— Откуда у вас могло возникнуть подобное уважение?
— Просто я не извещен о таких фактах ее жизни, которые могли бы вызвать во мне обратное мнение…
— Хорошо. Продолжайте.
— Так на чем вы меня перебили? Ах, да, вспомнил — о содержании. Поначалу госпожа Попова о нем и не помышляла. Это я, поверьте, сам я настоял на том, чтобы Кандинский не остался свинтусом, а госпожу Попову именно я принудил не отказываться от его мздоимства. Позорно не это, а то, что покойный Довнар не раз прибегал к щедрости Кандинского, не имея на это никаких прав. Вот это — безнравственно!
Павел Рейнбот, исполняя свой долг перед истицей, громко стучал карандашом, потребовав от Колемина:
— Свидетель, не оскорбляйте память покойного.
— Не буду. Но хотел бы изложить перед судом последнее. Я знавал Ольгу Васильевну еще вот такой. — Полковник показал на вершок от пола. — Я знал ее как дочь генерал-майора и предводителя дворянства Таврической губернии Василия Павловича Попова… В этом я уверен! Другое дело, что ее мать, Геня Палем, смолоду очень красивая еврейка, сущая искусительница, была любовницей генерала Попова, а потом возвращена к ее мужу в Симферополь. Так что, — заключил Колемин, — Ольга Васильевна не ошибалась, говоря о своем высоком происхождении…
Судьи переполошились. Карабчевский тоже растерялся.
— Как же эта Геня Палем оказалась у Попова?
— А что тут долго размусоливать, — отмахнулся Колемин. — У нас за деньги и не такое еще возможно…
Вот этого не предвидел никто, и, кажется, не могла предвидеть даже сама подсудимая.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Был объявлен перерыв, ибо Ольге Палем опять стало дурно. Потребовалось время, чтобы она успокоилась, а публика гуляла в коридорах суда, делясь свежими впечатлениями:
— Какая-то фантасмагория с этим миллионером.
— Попов — такая значительная персона, и вдруг..?
— Господи, да просто шлюха и падшая женщина.
— Но мне ее жалко, она так страдает.
— У меня же ни капли жалости. Так ей и надо!
— Не говорите, дорогая. Все мы ходим под богом.
— Под богом, верно, но ходим в законном браке.
— Карабчевский, вы заметили, еще не вмешивается.
— Готовит бомбу, уж я-то его знаю…
Перерыв закончился. Мужчины, возвращаясь на свои места, бережно откинули края пиджаков или фалды фраков, а дамы расправили оборки своих широких платьев. Корреспонденты вечерних газет нацелили свои карандаши в блокноты, готовые выявить зерно сенсации, за сообщение которой в редакциях платят на сорок копеек дороже. А за барьером, разделяющим два мира, свободных от несвободных, совсем поникла Ольга Палем, когда красноглаголящей чередой, быстро наглея от поддержки суда и реакции публики, перед нею прошли следующие свидетели, жестоко каравшие ее, — Матеранский, Шелейко и Милицер.
— Я давно видел, какие страдания принесла эта женщина моему другу, студенту Довнару, и он сам, приезжая в Одессу, не раз горько плакал, жалуясь, что она измучила его физически и нравственно, — утверждал Стефан Матеранский.
— Подсудимая насквозь лживая и фальшивая особа, интриганка и аферистка, — подхватил подпоручик Шелейко. — Я всегда с трудом переносил общение с нею, душевно жалея Довнара, этого чистого и светлого юношу, которого эта мессалина опутала клятвами, силой принуждая его к позорному сожительству, она хищно увлекала Довнара в бездну падения своим утонченным развратом, о коем даже говорить здесь непристойно.