Не те у него подобрались орелики, чтобы застать их врасплох. Для постороннего глаза все выглядело благолепно и уставу нимало не противоречило: орлы сидели по четверо на кровати, лицами друг к другу, и Куманек лениво пощипывал струны гитары, а Викинг с живейшим интересом читал толстенный том избранных произведений товарища Л. И. Брежнева. Никто, конечно, не стал вскакивать и вытягиваться в струнку, но на Мазура преданно уставились восемь пар глаз, выражавших полное понимание субординации и готовность немедленно воспрянуть по зову боевой трубы ради отпора любым проискам империализма. Все обстояло согласно другому артикулу петровского устава: «Надлежит каждому своего начальника должным образом почитать, и от подчиненного своего возыметь оное почтение».
С этим все было в порядке. Однако Мазур мог бы ручаться, что за секунду до его появления в потаенное местечко волшебным образом вмиг улетучилась пара бутылочек того же итальянского вермута, а заодно испарились и стаканизаторы, коих несомненно имелось по одному на присутствующего.
В конце концов, ребята имели право чуточку расслабиться – как и он только что. Главное – соблюсти меру и внешние приличия. Посему Мазур, старый служака, не стал особенно принюхиваться и присматриваться, он лишь благодушно проворчал:
– Ну-ну, музицируйте… Айвазовские.
И вышел. Спустился на первый этаж, где возле стола дежурного (вернее говоря, часового, отличавшегося от обычного тем, что дежурный имел право сидеть и курить) нетерпеливо топтался майор Ганим, в шортах цвета хаки и рубашке британского образца, украшенной на богатырской груди одной-единственной медалькой, да и то не боевой, а учрежденной месяц назад в честь двухлетнего юбилея славной народной революции. К великому горю майора, ему пока что не выпало случая отличиться на бранном поле (мелкие перестрелки с диверсантами на северной границе в счет не шли ввиду своей незначительности).
Он вытянулся стойким оловянным солдатиком, браво отдал честь и отбарабанил обычно ему несвойственным официальнейшим тоном:
– Товарищ капитан-лейтенант, мне поручено незамедлительно доставить вас в резиденцию президента республики для срочной встречи с товарищем президентом!
Пожав плечами, Мазур не стал ни противоречить, ни комментировать – президент, он и в Аравии президент, – повернулся к дежурному и обыденным тоном сказал:
– Если меня будет кто-нибудь искать, я у президента.
– Понял, – тоже не моргнув глазом, ответил дежурный, видывавший и не такие виды.
Мазур с Ганимом вышли под ослепительное солнце, исходившее дурным зноем, уселись в темно-зеленый «лендровер» (опять-таки из национализированных британских запасов), и смуглый юнец в камуфляже рванул с места. Следом тут же пристроился второй открытый вездеход, битком набитый свесившими ноги за борта автоматчиками, – вовсе не почетный эскорт, а вполне разумная предосторожность в нынешней неспокойной обстановке.
Миновав внутренний КПП, отгораживавший на базе самую секретную зону, шофер поехал потише – тут маневрировало во всех направлениях чересчур уж много военных грузовиков и бронетехники, так что лихачить на легковушке не стоило. Возле одной из кирпичных казарм, построенных британцами на века для своих рядовых, торчала кучка небритых и определенно похмельных молодцов в камуфляже без знаков различия, дюжина индивидуумов рязанско-валдайско-чебоксарского облика.
Мазура они проводили примечательными взглядами, где зависть мешалась с иронией, а похмельная злость на весь белый свет – с долей презрения.
Мазур и бровью не повел. Это была армейская низшая каста – военные советники мелкого пошиба и переводчики столь же незначительного калибра, так называемые хабиры. По большому счету, именно на таких чернорабочих военной машины, безропотных пролетариях очень многое держится и в родном отечестве, и за его пределами, – но это вовсе не означает, что служба их протекает в комфорте и довольстве, как раз наоборот. Мазур для них был очередным отутюженным и наодеколоненным штабным франтом с тепленького блатного местечка, тыловым бездельником, – но ведь не станешь же им растолковывать истинное положение дел, ни права такого нет, ни желания. Словом, он и ухом не повел, перехватив парочку взглядов, исполненных натуральной классовой ненависти, то есть того, чего в Советском Союзе не могло существовать по определению. В конце концов, ему с ними детей не крестить.
Выехав за ворота, машины понеслись по широкой автостраде, проложенной, как легко догадаться, теми же британцами почти исключительно для собственных военных надобностей: до революции иметь личный автомобиль здесь считалось непростительным развратом (если только ты не родич и не приближенный султана или кого-то из владетельных эмиров). Ну, а после революции автомобилизация трудящегося населения пока что числилась, за предпочтением более насущных забот, по разряду светлого будущего. Так что на автостраде попадались либо военные самоходы, либо обветшавшие автобусы почти сплошь альбионских марок (хотя попадались и новенькие советские).
Пейзаж, как уже упоминалось, разнообразием не баловал – главным образом серо-желтый песок да иногда хилые пальмы, неизвестно почему названные великим поэтом «гордыми». Сразу видно, не бывал здесь поэт, в пустынных песках аравийской земли.
До самой столицы их ни разу не обстреляли – а ведь случалось все чаще…
Невредимыми они въехали в город. Сначала петляли по кривым улочкам, мимо глинобитных домиков с окнами во двор. Глухие стены густо залеплены яркими, красочными, аляповатыми плакатами, как один являвшимися не результатом идеологической помощи советских друзей, а исключительно плодом творчества местного агитпропа. Широкоплечие, улыбчивые, белозубые солдаты браво воздевали автоматы; широкоплечие, белозубые, улыбчивые крестьяне браво воздевали кетмени; широкоплечие рабочие нефтепромыслов… белозубые школьники… улыбчивые раскрепощенные женщины Востока… Даже седовласые представители трудовой интеллигенции, браво воздевавшие учебники, циркули и реторты, были не просто белозубые, а все подряд широкоплечие. И за спиной у всех непременным образом вставало разлапистое солнышко, распространявшее лучи на полнеба, – а иногда голубело море, сверкали нефтяные вышки, зеленели кудрявые деревья неизвестного вида и сияли хрустальные небоскребы. Разнообразия ради попадались плакатищи со столь же белозубым, широкоплечим и улыбчивым генералом Касемом, решительным жестом указывавшим соотечественникам единственно верный путь в светлое будущее.
Кое-где плакаты свисали клочьями, содранные быстрым вороватым рывком, – или, если были приклеены на совесть, зияли прорехами от чего-то вроде скребков. Всякий раз Ганим при виде такого безобразия страдальчески морщился, не в силах смотреть спокойно на столь явную контрреволюцию – не в переносном смысле, а в самом что ни на есть прямом, повреждение плакатов согласно изданным декретам считалось империалистической контрреволюцией и каралось соответственно. Но, как ни старался генерал Асади, недобитые контрреволюционеры каждую ночь являли мурло.