Учителя ахали и спрашивали:
– Ты точно бельгийка?
Я клялась. Да, и мать моя – коренная бельгийка. И все предки.
Французские преподаватели обалдевали.
Мальчишки смотрели на меня подозрительно: «Тут какая-то лажа».
Девочки подлизывались. Зараженные омерзительным снобизмом элитной школы, они, не стесняясь, говорили:
– Ты лучше всех. Хочешь со мной дружить?
Какой позор! В Пекине, где ценились только боевые качества, такое было бы невообразимо! Но отказаться у меня не хватало сил – как отказаться, когда ровесницы предлагают тебе свое сердце?
Иногда в подобном положении оказывались девочка или мальчик откуда-нибудь из Йемена, Югославии, Кот-д'Ивуара. Я испытывала симпатию к представителям таких же диковинных национальностей, как и моя. А американцы и французы каждый раз приходили в изумление: как можно быть не американцем или французом, а кем-то еще?
Через две недели после начала учебного года у нас в классе появилась новенькая – француженка по имени Мари. Я ей очень понравилась. Однажды, в порыве откровенности, я открыла ей страшную правду:
– Знаешь, я ведь бельгийка.
Мари повела себя как настоящий друг – твердым голосом она торжественно пообещала:
– Никому не скажу!
Балетная школа, которую я прилежно посещала каждый день, была для меня куда важнее французского лицея.
Там хоть было по-настоящему трудно. Не так легко превратить тело в гибкий, способный натянуться до предела лук, а стрелы дадут, только когда заслужишь.
Первым рубежом был шпагат. Наша преподавательница-американка, старая танцовщица, курившая как паровоз, ругала девочек, у которых никак не получалось:
– В восемь лет не уметь сделать шпагат – просто стыд! В вашем возрасте суставы как жевательная резинка!
Я изо всех сил старалась растянуть свои резинки до полного шпагата. И это получилось у меня довольно быстро, ценой некоторого насилия над природой. До чего странно видеть свои ноги вытянутыми в одну линию, как два конца компасной стрелки.
Учились здесь одни американки. И хоть я ежедневно встречалась с ними в течение нескольких лет, но ни с кем не сблизилась. В балетной среде дружба не в чести, тут каждый за себя. Случись кому-нибудь из девочек неудачно прыгнуть и повредить себе ногу, остальные улыбались – одной конкуренткой меньше. Разговаривали между собой мало, и все разговоры вертелись вокруг одного и того же: кого отберут танцевать в «Nut-cracker», то есть в «Щелкунчик».
Каждый год под Рождество в самом большом концертном зале Нью-Йорка давали «Щелкунчика» в исполнении детской труппы. Для города, в котором балетное искусство ценилось так же высоко, как в Москве, это было важное событие.
По всем школам отбирали лучших. Наша учительница выдвигала первых учениц, а остальным велела не надеяться. Я была очень гибкая, но довольно нескладная и относилась к числу этих никудышных.
Зато после каждого занятия наступала пьянящая легкость. Я взлетала на четвертый этаж нашего дома, где был бассейн под стеклянной крышей, и плавала, глядя, как солнце заходит за красивые готические башенки. Краски нью-йоркского неба сказочно хороши. Я пожирала глазами эту красоту и не жаловалась, что ее слишком много.
Дома мне надлежало переодеться во все нарядное. За минуту я расправлялась с уроками и шла в гостиную. Папа наливал мне капельку виски, и мы чокались.
Он рассказывал мне, что не любит свою работу:
– ООН – это не для меня. Там одни разговоры. А я человек дела.
Я понимающе кивала.
– А у тебя как прошел день?
– Как обычно.
– В лицее отлично, в балетном классе неважно?
– Да. Но я все равно буду балериной.
– Ну разумеется.
Впрочем, он в это не верил. Я слышала, как он говорил своим друзьям, что я стану дипломатом. «Она похожа на меня».
Потом мы шли веселиться на ночной Бродвей. Это было единственное время в моей жизни, когда я увлекалась ночными гулянками.
Окрыленная успехами среди одноклассниц, я выбрала себе цель потруднее: покорить Инге.
Я писала ей любовные стихи, стучалась к ней в комнату и вручала их. Инге прочитывала их, лежа на кровати с сигаретой в зубах. Я вытягивалась рядышком и смотрела на кольца дыма – вот во что превращались мои стихи.
– Очень мило, – говорила Инге.
– Значит, ты меня любишь?
– Люблю, конечно.
– Обними меня.
Она прижимала меня к себе и одновременно щекотала живот. Я задыхалась от смеха. А Инге снова бралась за сигарету и застывала, печально глядя в потолок.
Я знала, почему она грустит.
– Ну что, он все еще с тобой не заговорил?
– Нет.
«Он» – это человек, в которого она была влюблена.
Одной из прелестей жизни было ходить с Инге в laundry, в подвал, где стояли стиральные машины. Я смотрела, как крутится белье в барабане, а Инге тем временем смотрела на незнакомого мужчину, который курил и ждал конца своей стирки.
Наверняка он был холостяк, потому что сам себе стирал. Инге казалось, что этот безукоризненно одетый серьезный американец лет тридцати похож на Роберта Редфорда.
Она заметила, в котором часу он обычно спускается в подвал, и каждый раз сама появлялась там в это время. Ни одна женщина не наряжалась так, как она, чтобы идти в прачечную.
– Заметит же он меня в конце-то концов! – говорила она.
Она рассчитывала все так, чтобы и выйти одновременно с ним. В лифте демонстративно нажимала кнопку «16», чтобы он знал, на каком этаже она живет. Он же с рассеянным видом тыкал в кнопку тридцать второго.
– Дважды шестнадцать – это знак! – вздыхала Инге.
«Ерунда!» – думала я.
– Я уверена, он надевает очки, когда читает, – шептала она. – У него есть такая впадинка на носу.
– Фу, мужчина в очках!
– А мне нравится.
Я разузнала, что человека, по которому она сохнет, зовут Клейтон Ньюлин, и, страшно обрадовавшись, побежала сказать это Инге. Я была уверена, что такое открытие ее сразу излечит.
– Нельзя же любить человека по имени Клейтон! – Для меня это было очевидно.
Но Инге упала на кровать и затянула томным голосом:
– Клейтон Ньюлин… Клейтон Ньюлин… Клейтон… Инге Ньюлин… Клейтон Ньюлин…
Я поняла, что случай безнадежный.
Стоило быть таким возвышенным существом, чтобы втюриться в какого-то Клейтона Ньюлина!.. Что она о нем знала? Что он сам стирает свое белье и надевает очки для чтения… И этого достаточно? О женщины!