Лучший способ выучить японский, решила я, — это преподавать французский. И повесила объявление в супермаркете: «Уроки французского. Недорого».
В тот же вечер раздался звонок. Мы договорились встретиться на следующий день в кафе на Омотэ-сандо. Имени позвонившего я не разобрала, а он, скорее всего, не разобрал моего. Положив трубку, я сообразила, что он не объяснил, как его узнать, а я не объяснила, как узнать меня. И поскольку я к тому же не догадалась спросить у него номер телефона, то проблема выглядела неразрешимой. «Наверно, он перезвонит и спросит», — подумала я.
Он не перезвонил. Голос показался мне молодым. Ну и что? В Токио в 1989 году молодежи хватало. Тем более в этом кафе на Омотэ-сандо 26 января в три часа дня.
Я была там не единственной иностранкой, далеко не единственной. Однако он без малейших колебаний направился прямо ко мне.
— Вы учительница французского?
— Как вы угадали?
Он пожал плечами. Прямой как струна, очень напряженный, он сел и замолчал. Мне стало ясно: раз я учительница, то инициатива должна исходить от меня. Задав несколько вопросов, я узнала, что ему двадцать лет, зовут его Ринри и он изучает французский в университете. Он узнал, что мне двадцать один год, зовут меня Амели и я изучаю японский. Он не понял, какой я национальности. Но мне не привыкать.
— С этой минуты мы больше не говорим по-английски, — сказала я.
Я завела разговор на французском, чтобы выяснить его уровень, который оказался удручающим. Хуже всего дело обстояло с произношением. Если бы я не знала, что он отвечает мне по-французски, то решила бы, что он делает первые шаги в китайском. Словарный запас был практически на нуле, а синтаксис — скверной копией английского, который служил для Ринри, бог весть почему, основой и образцом. Между тем он занимался французским в университете уже третий год. Я убедилась в полной несостоятельности системы преподавания языков в Японии. Такое даже не спишешь на островную изоляцию.
Он, видимо, все понял, извинился и умолк. Я не могла смириться со своим педагогическим провалом и попыталась снова заставить его говорить. Безуспешно. Он накрепко закрыл рот, словно стеснялся плохих зубов. Дело зашло в тупик.
Тогда я заговорила по-японски. Я не говорила по-японски с пяти лет, и тех шести дней, что я провела в Стране восходящего солнца после шестнадцатилетнего перерыва, было, разумеется, недостаточно, и еще как недостаточно, чтобы воскресить мои воспоминания об этом языке. Я понесла какую-то детскую белиберду. Что-то про полицейского, собаку и цветущую сакуру.
Он некоторое время с изумлением слушал, потом расхохотался. И спросил, кто учил меня японскому, уж не пятилетний ли ребенок.
— Именно, — сообщила я в ответ. — И этот ребенок — я.
И рассказала ему свою историю. Я рассказывала по-французски, очень медленно. Сюжет был эмоциональный, и я почувствовала, что ученик меня понимает. Я его раскомплексовала. На своем немыслимом французском он сказал, что знает место, где я родилась и прожила до пяти лет, — Кансай. [1]
Сам он родился в Токио, где его отец возглавляет престижный ювелирный дом. Тут он в изнеможении замолчал и залпом допил кофе.
Он так устал, будто переходил вброд реку в половодье, прыгая по камням, отстоящим друг от друга метров на пять. Мне смешно было смотреть, как он переводит дух после такого подвига.
Надо признать, что французский язык коварный, в нем действительно много подводных камней. Не хотела бы я быть на месте моего ученика. Научиться говорить по-французски наверняка не менее трудно, чем научиться писать по-японски.
Я спросила, что он любит. Он думал очень долго. Мне было интересно, имеют его размышления экзистенциальную природу или лингвистическую. После столь обстоятельного обдумывания ответ меня ошарашил:
— Играть.
Я так и не поняла, затруднения были метафизического или лексического свойства. Но не отставала:
— Играть во что?
Он пожал плечами.
— Играть.
Его поведение объяснялось либо потрясающим философским бесстрастием, либо нерадивостью в изучении моего великого языка.
Я сочла, что в любом случае он ловко вывернулся, и решила его поддержать. Я сказала, что он прав, жизнь — это игра, а те, кто считает, что играть значит заниматься пустяками, ничего не понимают, и так далее.
Он посмотрел на меня так, словно я с Луны свалилась. Общение с иностранцами хорошо тем, что обескураженный вид собеседника всегда можно списать на культурный барьер.
Потом Ринри в свою очередь спросил, что люблю я.
Четко произнося слова по слогам, я сказала, что люблю шум дождя, люблю ходить по горам, читать, писать, слушать музыку. Он перебил меня:
— Играть.
Зачем он опять повторил то же самое? Наверно, чтобы узнать мое мнение по этому вопросу. Я ответила:
— Да, я люблю играть, особенно в карты.
Теперь ошарашен был он. На чистой страничке блокнота я нарисовала карты: туз, двойку, пики, бубны.
Он остановил меня: да, конечно, карты, он знает. Я почувствовала себя полной идиоткой со своей убогой педагогикой. И чтобы поправить дело, стала говорить о чем попало. Что он любит есть? Тут он, не раздумывая, выпалил:
— Урррххх!
Я думала, что знаю японскую кухню, но о таком блюде не слыхала никогда. Он спокойно повторил:
— Урррххх.
Ну да, разумеется, только что же это такое?
Пораженный, он взял у меня из рук блокнот и нарисовал яйцо. Мне понадобилось несколько секунд, чтобы в моем сознании сложились кусочки головоломки, и я воскликнула:
— Яйцо!
Он широко открыл глаза, как бы говоря: ну вот!
— По-французски это слово звучит по-другому, — продолжала я.
— Урррххх.
— Нет, посмотрите на мой рот, нужно открыть его пошире.
Он широко разинул рот:
— Ярррххх.
Я задумалась, является ли это шагом вперед. Да, потому что налицо был некий сдвиг. Ученик продвигался вперед — если и не в правильном направлении, то, по крайней мере, хоть в каком-то.
— Намного лучше, — сказала я, преисполнившись оптимизма.
Он неуверенно улыбнулся, довольный моей похвалой. Я оказалась именно тем учителем, какой ему нужен. Он спросил, сколько должен за урок.
— Как вы сами решите.