А потом я видела кого-то, кто мог быть Мелвином Мэпплом, – тушу, тяжело пыхтевшую впотьмах. Я подсчитала, что из набранных 100 килограммов на груди и животе должна располагаться половина: 50 кило – вполне правдоподобный вес для Шахерезады, и мне верилось в существование возлюбленной, прильнувшей к его сердцу. Я представляла себе идиллию, интимную беседу, зарождение любви там, где ее меньше всего можно ожидать. Шесть лет войны – это больше тысячи и одной ночи.
«Желая стать ангелом, человек уподобляется животному» – все мы знаем эту мысль Паскаля. Мелвин Мэппл добавил свой вариант: желая уподобиться животному, человек становится ангелом. Конечно, рассказ его не был целиком и полностью ангельским, отнюдь. Но сила зримого образа, позволявшего моему корреспонденту претерпевать нестерпимое, невольно вызывала уважение.
На Книжном салоне в Париже среди людей, подходивших ко мне за автографом, была одна очень толстая девушка. Как же повлияло на меня письмо Мелвина, если мне она показалась хрупким созданием в объятиях пылкого Ромео, неотделимого от ее тела!
Дорогая Амели Нотомб,
Меня тронула Ваша реакция. Однако надеюсь, Вы не идеализируете чрезмерно мое положение. Знаете, хоть Обама и стал президентом, война еще не кончилась. Она кончится, только когда противная сторона с этим согласится. И пока мы остаемся здесь, мы в опасности. Конечно, нет больше тех жестоких боев, которые стали причиной моей булимии. Но стоит нам высунуть нос из казармы, как мы превращаемся в мишень, и в наших рядах по-прежнему есть убитые. Нас ведь здесь ненавидят, и, сами понимаете, есть за что.
Жирдяи вроде меня всегда в авангарде. Надо ли объяснять Вам, почему, причина яснее ясного: толстяк – это же самый лучший живой щит. Там, где нормальное тело может заслонить одного человека, мое заслонит двух, а то и трех. Вдобавок мы играем роль громоотвода: для голодающих иракцев наши жиры – форменное глумление, вот нас-то они и хотят истребить в первую голову.
Думается мне, что и американские военачальники хотят того же. Еще и поэтому жирдяи гарантированно останутся здесь до последнего, определенного Обамой дня: чтобы повысить вероятность нашей гибели. Ведь после каждого военного конфликта в США возвращались солдаты с чудовищными недугами, за которые было совестно всей стране. Но патологии эти были из ряда вон выходящими, так что население могло отнести их на счет войны, в которой, что ни говори, многое выше человеческого понимания.
А вот ожирение не в диковину Америке – оно здесь просто смешно. Может, оно и вправду болезнь, но его редко воспринимают как таковую обычные люди, которые считают нас даже слишком здоровыми. Армия США готова терпеть все, кроме насмешек. «Вы страдали? Что-то незаметно!» или «Вы там, в Ираке, верно, только и делали, что ели?» – вот что мы услышим со всех сторон. У нас будут серьезные проблемы с общественным мнением. Американская армия обязана нести в массы мужественный образ несгибаемой силы и отваги. Ожирение же, наградившее нас огромными грудями и ляжками, напротив того, создает женственный образ мягкотелости и малодушия.
Командиры пытались посадить нас на диету. Бесполезно: когда нам хочется жрать, мы способны на все. Еда – тот же наркотик, а раздобыть doughnuts [13] за бабки проще, чем кокаин. За период пищевых ограничений, которые они ввели в наших частях, нас разнесло пуще прежнего. Когда эмбарго на жратву сняли, мы снова стали набирать вес с прежней крейсерской скоростью.
Кстати о наркотиках: в современной войне не выжить без дури. Во Вьетнаме у наших был опиум, который, что бы там ни говорили, вызывает зависимость куда меньшую, чем моя нынешняя от сандвичей с бастурмой. Когда парни 60–70-х вернулись на родину, дома ни один не подсел на опиум, хотя бы потому, что его трудно достать в США. А когда мы вернемся домой, как нам завязать со съестным зельем, которого кругом полно, только руку протяни? Уж лучше бы командование и впрямь раздавало нам опиум: тогда мы хоть жиром бы не заплыли. Из всех наркотиков самый зловредный и самый засасывающий – жратва.
Говорят, надо есть, чтобы жить. Мы же едим, чтобы умереть. Это единственный доступный нам способ самоубийства. Мы почти утратили человеческий облик, так нас раздуло, а между тем как раз самые человечные из нас и подсели на булимию. Иные парни вынесли все ужасы этой войны, и хоть бы что, никаких патологий. Я ими не восхищаюсь. Это не героизм, а бессердечие.
У Ирака нет ядерного оружия. Если и были когда-то сомнения на сей счет, теперь их не осталось. Стало быть, этот конфликт с самого начала был вопиющей несправедливостью. Я не пытаюсь обелить себя. Пусть я виноват меньше Джорджа У.Буша с его кликой, я все же виноват, как ни крути. Я приложил руку к этим ужасам, я убивал солдат, убивал мирных жителей. Я взрывал дома, где были женщины и дети – они погибли по моей вине.
Порой я думаю, что Шахерезада – одна из иракских женщин, которых я истреблял, не видя их лиц. Это не метафора: я несу бремя моего преступления. Я могу считать себя счастливым: Шахерезада ведь имеет все основания ненавидеть меня. А она – я чувствую, что она меня любит. Поди разберись: я ненавижу свой жир и мучаюсь от него с утра до вечера. Жить с этим грузом – пытка, и вдобавок мои жертвы неотступно преследуют меня. А между тем, в этих необъятных телесах живет Шахерезада и ночью, когда гасят свет, дарит мне свою любовь. Знает ли она, что я, скорее всего, был ее убийцей? Я шептал ей это иной раз в ответ на ее признания. А ей как будто все равно. Любовь – великая тайна.
Мне невыносимо в Багдаде. Но и назад в Балтимор не тянет. Я не сказал своим, что прибавил больше 100 килограммов, и боюсь представить себе их реакцию. Сесть на диету я не способен. Я не хочу потерять Шахерезаду. Похудеть – значит убить ее второй раз. Если такова моя кара за это военное преступление – я согласен носить на себе мою жертву под видом лишнего веса. Во-первых, потому что это по справедливости, а во-вторых, я счастлив, что необъяснимо. Это не мазохизм, боже упаси, я не из таких.
В Америке, во времена моей худобы, я легко сходился с женщинами. Они всегда были щедры ко мне, грех жаловаться. Бывало, я даже влюблялся. Каждый знает, что близость с той, кого любишь, – вершина земного счастья. Так вот, то, что я переживаю с Шахерезадой, – лучше. Потому ли, что она мне близка самым конкретным образом? Или просто потому, что это она?
Если бы моя жизнь состояла из одних ночей, я был бы счастливейшим человеком на земле. Но есть еще дни, и они тяготят меня в прямом смысле этого слова. Это тело надо носить – никакими словами не передать каторжную долю толстяка. Участь рабов, строивших пирамиды, была легче моей: ведь я ни на миг не могу расстаться со своей ношей. Простая радость идти легким шагом, не ощущая бремени, – как мне ее не хватает! Мне хочется кричать об этом нормальным людям, которые даже не сознают, какое немыслимое им выпало счастье: шагать, бегать, беззаботно резвиться, наслаждаться легкостью самой обычной ходьбы. Подумать только, иные ворчат, когда надо прогуляться пешком до магазина, пройти десять минут до метро!
Но всего хуже – презрение. Спасает меня только то, что я не один такой. Солидарность худо-бедно держит на плаву. Выносить косые взгляды, замечания, насмешки – мука мученическая. Я не помню, как вел себя прежде, встречая жирных людей, – неужели тоже был таким мерзавцем? И конечно, считал, что совесть моя чиста, ведь если толстяк толст, он сам виноват, ни с того ни с сего никто не толстеет, так что нечего, пусть расплачивается, он не безгрешен.